— Я убеждал его перебраться сюда: «Чего тебе ждать в Задаре, хочешь подохнуть в развалинах как мышь?» Но никак не удавалось его убедить. «Никуда я не пойду, — говорит, — я здесь родился и здесь хочу умереть. А кроме того, я боюсь, чтобы там, в Морлакии, не обратили меня в другую веру. Наверняка перекрестят в какого-нибудь Помпислава!»
Все смеялись до слез. Шьор Карло, сняв очки, вытирал глаза. А без очков лицо его приобретало еще более добродушное выражение, и с него исчезали последние следы решительности и энергичности.
— А знаете ли вы, кого я еще видел последний раз в Задаре?
— Кого же?
— Доктора Фуратто. Я навестил его, беднягу, он лежит в той больнице, в том бараке, как его еще назовешь, который поставили под самой стеной кладбища.
И тут ему, по просьбе Лизетты, пришлось с самого начала рассказать старую историю о докторе Фуратто и госпоже Ванде, историю, которая в свое время взволновала весь Задар и которую они сами знали до малейших деталей, однако сейчас им опять захотелось в эти жуткие времена еще раз усладить душу ее сладостной растроганностью. Все они знали и уважали Фуратто и все были на его стороне, когда несколько лет назад его оставила госпожа Ванда, убежав за море с этим взбалмошным лейтенантом-летчиком. Они вспоминали, как Фуратто ходил тогда по улицам с отсутствующим взглядом и как достойно вел себя в несчастье, не выразившись ни разу дурно о бывшей жене. Более того, говорили, что он защищал ее, когда кто-либо из друзей позволял себе резко ее осуждать. Он не сокрушался даже о том, что она увезла с собою все украшения, даже большую золотую брошку его покойной тетки Шимицы — с головками негров, единственную фамильную драгоценность (помимо перстня с зеленым камнем, который у него и по сей день на пальце), унаследованную им от семейства Фуратто. А когда, наконец, после целого года скитаний по разным городам Италии распрекрасный Паоло ее бросил (прихватив, по слухам, покуда не промотанные части украшений), Фуратто, правда, и тогда ей не написал, но распорядился, чтобы регулярно каждый месяц, первого числа, ей целиком пересылали в Италию его жалованье, которое он получал как преподаватель в училище акушерок. Она какое-то время еще моталась из города в город, потом осела в Венеции, устроившись на работу швеей у какой-то портнихи по выработке нижнего и постельного белья, в предместье. Вот так Ванда в конце концов попала в Венецию своих грез. Однако это не была больше та перламутровая Венеция с виньеток на писчей бумаге Ловро у него на письменном столе, в той полутемной комнатке, что выходила в «садик» и где кротко тикали стенные часы из Триеста, с золотыми цифирками на геральдических щитках синей эмали. Это была Венеция поздней осенью, Венеция кулис, мокрая и без глянца, увиденная в окно швейной мастерской сквозь струи дождя, и на нее Ванда, изредка отрывая взгляд от подшивки простынь и пришивания пуговиц к мужским рубахам, бросала рассеянный взор своих по-прежнему прекрасных, но страдальческих черных глаз, пока порывы южного ветра доносили до ее ушей однообразные удары молота на верфях и запах дегтя в смеси с вонью гнилой воды в лагунах. Задар узнал об этом последнем акте ее безумия от сограждан, рассказывавших, как они видели ее там и как она опускала свои глаза, чтобы не встретиться с их глазами, и ускользала в какой-нибудь узкой улочке, чтобы избежать столкновения. Но и тогда, когда весь Задар, исполненный праведного гнева, ликовал над подобным финалом, Ловро Фуратто единственный не радовался этой истории, и не исключено, что старик пролил не одну слезу в каморке, выходившей в пустой садик.
— А теперь, — продолжал шьор Карло, — из всех задарских врачей он единственный остался в городе, в то время как все другие, более молодые и передовые, упаковав свои рентгены и диатермии в солому, бросили свои гнезда и спрятали голову и накопленные деньжонки в более надежных местах!.. «Как же мне бросать этот город, в котором и благодаря которому я жил годами, внушал он мне пару дней назад, причем именно сейчас, когда он переживает самые тяжелые дни и когда ему более всего необходима помощь… «И вот таким-то образом, на исходе дней, ему еще раз выпало на долю, словно некое возмещение, сражаться со всеми болезнями и всеми бедами при остром недостатке каких-либо помощников, вот так, с голыми руками, так же, как он сражался в начале своей карьеры, и опять прописывать своим старым пациентам каломель, йод и cremor tartari…
Ему показалось, будто Эрнесто улыбнулся, и он бросил ему через плечо:
— Смейтесь сколько вам угодно, но я вам говорю, что cremor tartari отличная штука и освежает весь организм!.. Да, так на чем я остановился…
— Визит к Фуратто.
— Да… И вот так, значит, переходя от одного больного к другому, при таком питании, которое вовсе не соответствует его возрасту, истощенный поносом, он день за днем продолжал лазить через груды развалин и взбираться по разбитым ступенькам, пока однажды в темноте не споткнулся, упал и сломал ногу. И вот теперь он лежит в этой барачной больнице, среди наголо остриженных солдат, играющих в карты на грязных постелях. О, как он обрадовался, увидев меня! Вы один из редких людей, сказал он мне, кто помнит прежние времена и с кем у меня есть точки соприкосновения во взглядах и в воспоминаниях. Посмотрите сюда, он указал мне пальцем на кладбище, видите вон ту могилу в углу, со сломленным стволом каменного дерева? Это участок семейства Фуратто. Вот этот самый надгробный памятник я заказал и оплатил из моих первых доходов. Там покоится моя добрая тетка Шимица, которой я всем обязан. И там я очень скоро лягу и сам….
— Несчастный Фуратто! — вздохнула Лизетта. — А кто знает, где теперь та особа?
— Оставьте ее! Может быть, она тоже свое заплатила! Когда опять поеду в Задар, я отнесу ему несколько свежих яиц и бутылку молока.
Воцарилось молчание. Лизетта, погрузившись в задумчивость, перекатывала ноготком крошки по скатерти. Вдруг откуда-то в ночной глубине раздалось несколько отдаленных винтовочных выстрелов, и это вернуло их к действительности.
Все прислушались, подняв головы.
— Ничего, это далеко, — ласково утешил их Ичан. — Это наши пацаны, что винтовки добыли, забавляются, кто кого, — что с ними поделаешь!
XXIX
Среди «пацанов, что винтовки добыли», главным был Драго. Горожане не могли его вспомнить: должно быть, когда он был ребенком, они не обращали на него внимания.
— Да как же это вы его не знаете, сын вдовой Митры, кривой! — объяснял Ичан в твердом убеждении, что таких его особых примет вполне достаточно для любого.
Это был паренек лет пятнадцати-шестнадцати, с не особенно крупным и совсем еще детским лицом. Прочими членами дружины были Радан Пуповац и Йоле Мрша, оба на год-два постарше Драго, и еще несколько менее видных ребят.
Довольно часто беженцам стали попадаться на селе какие-то совсем безусые молодцы с винтовками, которые бросали на них беглые, но достаточно неприязненные взгляды.
«Эге, наверняка те самые!» — сообразили они. Теперь, следовательно, они о них знали.
Случалось, ребята собирались у здания бывшей артели и соревновались, стреляя по всему, что попадало в поле их зрения. В качестве мишени ставили на верхушку памятника Миле какой-нибудь камень или четверть красного вина. Били по воробьям на чужих крышах, по молодым ивам у Париповаца, по случайно забежавшему псу из другого села или же просто по тому, что попадалось под руку.
Ибо разные разности придумали люди на этом свете, однако ж ни одной такой не найдется, чтобы с винтовкой сравнялась! Она — венец всяческих изобретений, самое дьявольское из всех. Маленькая, сподручная — можешь ее за плечо повесить и вместе с нею моря и реки переплывать, леса и горы одолевать, а если привыкнешь к ней, то и тяжести ее не замечаешь. А понадобится — изволь, вот она под рукой. С ее помощью мир словно бы уменьшился — все доступно, все рядом. Из этого тонкого, узкого ствола, куда и мизинец-то не засунешь, сто чудес происходит. При помощи малейшего, едва заметного усилия можно большие перемены вызвать в окружающем мире. А на каком расстоянии! Жаркий летний полдень, ни ветерка, небо побледнело от зноя; вдоль дороги в бесконечность убегают телеграфные столбы, а на них однообразные белые чашечки, вокруг которых обмотаны проволочки. Три точки на одной прямой — цель, мушка, глаз — чуть нажмешь спусковой крючок — вот она! Чашечка лишь сверкнет в раскаленном воздухе белыми искорками — и нет ее, а освобожденная проволочка печально обвисает. А как при этом пуля свистнет, этот звук ни с каким иным не сравнишь! (Говорят, будто глухого винтовка половины радости лишает.) Опять три точки на прямой — цель, мушка, глаз — и бежавшая мимо собака, которой точно в лоб угодило, описывает круг и укладывается внутри него! Гусыня идет навстречу, шипит на тебя, не сводит с тебя своего глупого глаза — а ты аккурат ее в этот глупый глаз — и готово! Воистину быстрые и решительные перемены; нечто только что существовавшее больше не существует; живое мгновенно обратилось в неживое, дичь в добычу, враг и недруг в бессильное ничтожество. А ненависть, чреватая тревогой, исполненная угрызений, уступает место чувству ублаготворенности и отличной благостности.