— Может быть, тот визит на похороны попадьи они сочли прощальным — помнишь, поминали тогда Италию?
— Господи, какие эгоисты есть на свете!
— Таковы все, у кого нет детей и кто думает только о себе! — вырвалась у Лизетты неосторожная фраза.
— Пардон, у меня тоже нет детей, — вмешался шьор Карло, — а я, однако, иного сорта… то есть, я по крайней мере полагаю, что это так!..
— Помилуйте, о чем вы, шьор Карло! — поспешили разрядить ситуацию Эрнесто и Лизетта. — Вы же нечто совсем другое!..
— Да, шьор Карло нечто совсем другое! — с умеренной вескостью подтвердила Анита, отставшая от них.
В следующее воскресенье, чтобы сбалансировать неудачу, решили отправиться в более длительную экскурсию: на Градину.
— Непременно надо туда сходить, пока мы здесь! Жаль было бы упустить.
Все были единодушны. Договорились с Моричами и с Голобами, рано пообедали и отправились на Градину, античный римский Brebentium.
Ичан нес на руках Капелюшечку. Лина была вне себя от радости, излучая ликование в своей широкой соломенной шляпке, Анита же с охотой примирилась с подъемом, утешая себя мыслью, что это обрадует Лину. Ибо еще в прошлом году врач рекомендовал девушке хорошо питаться и больше находиться на свежем воздухе, причем по возможности побыть где-либо в среднегорье. Несколько встревоженная подобными медицинскими рекомендациями и многословными объяснениями Аниты, Лина первое время точно следовала предписаниям — с опаской, точно ходила по натянутой проволоке. Она проявляла по отношению к самой себе известное уважение, словно, обнаружив в своем организме хворь, открыла тем самым и некое неведомое до тех пор достоинство. У нее было ощущение, будто она таит в себе хрупкую драгоценность: какой-то тонкий стеклянный шар, который может лопнуть при неосторожном прикосновении, неловком движении, даже кивке головой или громко произнесенном слове. С той поры обеих их подчинил фанатизм питательности и свежего воздуха. Яйцо, масло, молоко возникали перед Линой на подносе внезапно, по щучьему велению, в любое самое неподходящее для еды время суток, и она все это поглощала набожно, почти не жуя, по возможности так, чтобы не почувствовать вкуса, каким-то особенным образом, будто отправляя все непосредственно в легкие, а не в желудок. «Свежий воздух» превратился в нечто дистиллированное, без запаха и вкуса, нечто подобное бессолевой диете, не дающей удовольствия, но концентрирующей здоровье, нечто, что из-за этой своей концентрирующей чистоты принимают с ложечки, как лекарство, что проглатывают с серьезным выражением лица и что погружается глубоко вовнутрь нас, проникая до мозга костей, до самых пяток, подобно животворной «пране». Причем это всасывание (самое важное!) нужно делать собранно, ибо, если дышать рассеянно, не будет никакой пользы: несобранное и случайное дыхание почти такую же представляет ценность, как если вообще не дышать. Анита радовалась каждому с муками добытому продукту, каждому глотку «свежего воздуха», который она была в состоянии дать дочери. И вот подобный удачный случай представлялся именно благодаря экскурсии на Градину, расположенную как раз в среднегорье. Ибо если три или четыре месяца, проведенные там, приносят исцеление, полное исцеление сразу — то несомненно, что и каждый отдельный кусок и каждая отдельная порция неизбежно способствуют постижению соразмерной части этого исцеления. В таком случае и это нужно добывать, насколько можно и насколько люди «средней руки» только и добывают — то есть мучительно и с жертвами, как и все остальное в жизни, долями, порциями, рядом терпеливых мелких устремлений, самопожертвований, усилий. Разложив подобное «лечение» на тысячу мелких добровольных фактов, внимания и жертв, которые она ежедневно нанизывала на нить непрекращающейся заботы, Анита одновременно и свое жаркое желание, чтобы Лина выздоровела, разменяла на сдачу многочисленных мелких радостей и удовольствий. Она излучала счастье исполненного долга при каждом поглощенном вздохе, в каждый миг, радостный для Лины, в хорошем ее настроении, что проявлялись в подозрительном румянце щек и блеске глаз — в той воспаленной эйфории, в том задыхающемся восторге, который Анита воспринимала как пробуждение и пыл счастливой юности, как признак жизненной сопротивляемости молодого организма.
И сегодня, под впечатлением оживленной веселости и счастливой улыбки дочери, она смотрела на вещи вовсе оптимистично. Видя ее, тонкую и беленькую, здесь, на солнце, на воздухе, она более примиренно относилась к хрупкости ее здоровья (которое, по сути дела, все заключается в том, что ей необходим воздух среднегорья), и почему-то ей казалось, что это, при ее блондинистости и легкости, как бы дополняет исконный нордический тип Лины.
Около двух часов уже достаточно ощутимо припекало на солнечной стороне. Ичан предсказывал, что это конец хорошей погоды, скоро начнутся дожди. Поднимаясь кверху, они все довольно-таки сильно задыхались; а у Лины, которая бежала впереди, размахивая каким-то сорванным мимоходом сухим стебельком так, словно она штурмовала эту высоту и при этом кричала и пела, вовсе не хватило дыхания, и в какой-то момент ей стало почти плохо. У нее тяжело вздымалась грудь, а на висках и белесых волосинках над верхней губой появились мелкие горошинки пота. Но шьор Карло быстро пришел ей на помощь, показав, как в таких ситуациях необходимо освежаться и охлаждаться. Он смочил ей вены на руках водой из термоса — и все вновь пришло в норму. Он объяснил, что так делают в жарком поясе в колониальных войсках. Все сразу убедились в точности его слов, ибо в памяти были смутные воспоминания фильмов об Иностранном легионе. Правда, опыт был бы гораздо эффективнее в июле или августе, но что поделаешь — так или иначе, хорошо было и так; нужно удовлетворяться тем, что есть — в этом вся философия жизни. Перехитрить зло — всюду, где оно возникает, и постольку, поскольку оно возникает, — для шьора Карло в этом заключалось удовлетворение и наслаждение. А если зло проявляется лишь в ограниченной мере, если оно не больше, чем есть (и если, соответственно этому, и его действие необходимо ограничено и невелико), то это не его вина.
Ибо шьор Карло не принадлежал к числу тех людей, кто желал бы просто-напросто стереть зло с лица земли. Нет. Он стоял за свободное соперничество между добром и злом, будучи убежденным, что в конце концов должно победить добро, на которое, по причине все большего технического прогресса, работает время. Верно, зло существует, но существует и скорое, точно определенное противодействие ему — и это, на его взгляд, гораздо более совершенно, более прогрессивно, чем простое отрицание самого факта существования зла.
Накрыть зло специально придуманным средством — хоп! — как точно пригнанной крышкой или сачком для бабочек — вот это да! Пусть человек порежется при бритье — но пусть рядом немедленно окажется останавливающий кровь карандаш! Пусть укусит ехидна — но вот он, шприц с противозмеиной сывороткой… В этой вечной борьбе между богом тьмы и богом света, между тупо-ограниченным, упрямым злом и научно обоснованной, упорной методичностью добра, в том, чтобы каждую минуту, на каждом шагу болезнь опровергать лекарством, зло побеждать добром — в этом стремительном состязании, в этом непрерывном преследовании видел он победу культуры над аморфною природой, победу обдуманности, техники над слепыми силами естества.
Наверху, на Градине, они не обнаружили ничего, кроме нескольких поваленных каменных глыб, потонувших в земле. Чабаны, находившиеся здесь со своими овцами, не умели ничего ответить на их расспросы, кроме того, что эта Градина находится здесь издревле — еще с турецких времен! — и показали камень, на котором, по их словам, турецкий паша рубил головы: в этом и заключалась вся живая местная традиция древнего Brebentium’а. Им сообщили также, что раньше здесь был еще больший камень, на котором паша тоже отрубал головы, но его уволок в прошлом году Шпиркан Алаваня, когда строил хлев.
Взамен на эти скудные археологические сведения они обнаружили, что сверху, с Градины, открывается единственный в своем роде вид на море, на острова перед Задаром, на заходящее вдалеке солнце и что внизу, в низине, Задар виден «как на ладони».