Я сжевал свою порцию яичницы и запил ее вином из белой кружки — глоток получился большой, я выпил до чернильной черты. Вино было очень кислое. У бадровацких крестьян такое часто бывает. Бочку не просушат как следует, зальют вином, запечатают, и вино приобретает гнилостный запах, который уже ничем не отобьешь.
Престер тоже отпил из зеленой кружки, зажег сигарету и разогнал дымок. И еще раз повторил свой рефрен (мне показалось, что из внимания ко мне). Только на этот раз он высказался в прошедшем времени.
— E рeccà! Perché c’iera infatti una bella bestia!..[28]
Мы выкурили по сигарете. Потом Престер обратился к крестьянину, который стоял позади нас, прислонившись к косяку:
— Поехали потихоньку, а, Мият?
Мият ушел, и вскоре послышался звон цепи и скрип повозки, которую молодуха подвела к виноградной лозе. Престер вошел в дом, о чем-то пошептался с Миятом, потом оба вышли, и мы уселись в повозку. Женщины стояли на пороге в одинаковых позах.
— Привет, старая! Привет, молодая! — попытался пошутить Престер.
Это вызвало слабую, едва приметную услужливую улыбку на лицах женщин.
— Поезжайте с богом! — ответила старуха.
Повозка стала спускаться, подпрыгивая на камнях, и длинное дышло опять колотило по животам лошадей, а цепь равномерно покачивалась перед ноздрями и кроткими глазами кляч. Выбравшись на главную дорогу, мы поехали быстрее. Мне захотелось сесть поудобнее. Я свернул плащ, постелил его на дно повозки и на что-то сел — это были мои бутерброды.
Солнце стояло высоко, перед нами расстилалась белая пустынная дорога. К полудню подул совсем легкий ветерок — приятный и очень тихий, без которого весенний день казался совсем летним, — и рисовал перед нами по дороге маленькие причудливые узоры из белой пыли, которые, как по мановению волшебной палочки, то появлялись, то исчезали. На лоскутах свежевспаханной земли сверкали вывернутые отполированным железом лемеха борозды, и на них садились вороны. Престер вернулся к своей утренней теме, которую он упорно защищал наперекор всему:
— Bella giornata!.. Proprio una bella giornata!.. Удивительно! Я всегда утверждаю: весна — са-амое лу-учшее время года!.. Primavera! Primavera! Inutile!.. La-più — bella stagion dell’anno!..
От весеннего солнца на меня напала дремота, как на Престера по пути сюда. А сейчас, наоборот, он был бодр и разговорчив.
Я натянул шапку поглубже и блаженно жмурился от солнца. Сквозь приятное поскрипывание повозки и позвякивание цепи, которое меня убаюкивало, долетали отдельные слова Престера, они путались с бессвязными звуками сказанных раньше и еще живших во мне слов. Несмазанные колеса начали умильно попискивать через равные промежутки времени, при каждом обороте, напоминая восторженный писк птенца. Под скрип колес и позвякивание цепи в тон этому птенцу во мне что-то напевало:
— Povera primavera!.. Bella primavera!..[29]
1955
Перевод Р. Грецкой.
БОГ ВСЕ ВИДИТ
Черный пароходик «Порин» качался в мертвом море на вялых масляных волнах, которые пригнал южный ветер. Машина сотрясала его утробу, точно привязавшаяся икота; приглушенный грохот наполнял пассажирский салон, и в ячейках на полке звенели стаканы. По сукну стола медленно скользила металлическая пепельница; когда она придвигалась к самому краю, седой, бритобородый и безусый синьор Паво открывал сонные глаза, огромной ручищей возвращал ее на середину стола и снова впадал в дрему. Четыре женщины образовали свой кружок; поджав под себя ноги и засунув руки под мышки, они вели доверительную беседу, время от времени оправляя поднявшуюся юбку; рядом с одной из них сидел сын, ученик монастырской гимназии. В уголке примостился господин Миче, маленький, плечистый и ужасно потливый человек; подле него на диване лежал платок, которым он поминутно вытирал лоб, а на коленях — большой раскрытый бумажник, в котором он перебирал и просматривал какие-то квитанции и расписки. Полдивана захватил долговязый, сухопарый человек; развалившись на спине и покрыв лицо платком, якобы от жары, он делал вид, что спит. Но этот его платок, в разгар-то осени, никого не мог ввести в заблуждение: все знали, что под ним прячется Ламбро и что он просто прикинулся спящим — не то как бы не пришлось подобрать свои длинные ноги и дать место другому. Хитрость все же удалась: никто его не беспокоил. Ламбро понимал, что его разгадали, однако это ему ничуть не мешало наслаждаться покоем. Против него сидел за столом синьор Прошпе, в новой шапке на забинтованной голове (он возвращался из больницы, где ему вскрыли чирей на шее); согнув руки в локтях и уткнувшись в них лбом, он смотрел в пол водянистыми глазами. Худые руки его слегка подрагивали, отчего великоватое обручальное кольцо приплясывало возле перстня. Опершись локтем о стол и сидя вполоборота, словно любуясь морем или проверяя, мимо какого мыса они проходят, синьор Мили курил большую трубку из слоновой кости, пуская дым через нос. Из-за своего положения он отвечал на вопросы через плечо, что придавало его ответам известную обстоятельность и вместе с тем известное пренебрежение к чужим высказываниям. На самом деле он караулил висевшую над диваном оплетенную бутыль с постным маслом, купленную сегодня в Сплите. Поглядывая на нее, он думал с тоской: «Дожили! Ездим с острова в Сплит за постным маслом, да еще платим втридорога!» Но за этими вздохами таилась радость — ведь и другие островитяне пытались разжиться маслицем, да не тут-то было.
Ехали целых пять часов, уже начало смеркаться. Теперь на пароходе стало тише и просторнее, по пути высадились добовляне, затем шкрапляне и, наконец, подгребишчане. Пароход почти опустел — вместе с людьми вытек и людской гомон, а последние пассажиры, пресытившись разговорами и сморенные усталостью, вовсю зевали, развалившись на сиденьях. Даже Тонко, примостившийся наверху у лестницы — он вез из Сплита заряженный аккумулятор и, крепко сжимая его коленями, всю дорогу предупреждал проходящих: «Осторожно, не заденьте ногой!», — и тот притомился и умолк. Теперь и Ламбро мог безбоязненно снять с лица платок и сесть — он вытянул ноги, и они торчали из-под стола почти в проходе посреди салона, так что круглолицему вихрастому официанту приходилось остерегаться, чтоб не споткнуться. Синьор Мили лениво листал газеты; на бутыль он больше не смотрел, он чувствовал ее присутствие — новехонький белый оплет светлым пятном мелькал у него в краешке глаза. Синьор Прошпе закрыл водянистые глаза, в тишине слышалось его скромное храпенье. Господин Миче наконец разобрался в своих квитанциях, сунул бумажник в карман, встал и вышел на палубу размять ноги.
Шагая взад-вперед по палубе, он всякий раз, проходя мимо застекленного салона, невольно косился на белый оплет бутыли. «Ах ты, гусь лапчатый! — вдруг обозлился он. — Ну погоди, я тебе покажу!»
Вдоль противоположного борта прохаживался бондарь Юрица Кулалела. Миче заметил, что и Юрица, проходя мимо салона, посматривает на бутыль.
— Скоро будем дома, — сказал Миче, когда пути их сошлись на корме.
— Слава богу, — ответил Юрица.
Теперь они объединили свои одинокие прогулки и прохаживались вместе. У обоих была на уме бутыль, оба видели друг друга насквозь и потому не решались заговорить. Наконец господин Миче сдался:
— Похоже, Мили раздобыл масло.
— Этот проныра из-под земли достанет!
— И сразу нос задрал. Бережет бутыль пуще глаза своего, смотрит на нее, как на дароносицу.
Короткая пауза. Один ждет от другого последнего слова. И на этот раз не выдержал Миче.
— Не худо б ее спрятать! Пускай-ка поищет!
— Не худо бы, — бесстрастно подтвердил Юрица, расплываясь в загадочной улыбке.
— И подержать денька три, пускай понервничает! — продолжал Миче.
Внизу, в салоне, Мили отодвинул газету и зевнул; кроссворд он решил. Скрежет цепи и суетня команды на верхней палубе подсказали ему, что они приехали. Он глянул в окно — мимо проплывал Монаший остров. Он встал и потянулся. Пароход выпустил в сумрак свой стон. И остальные малочисленные пассажиры тоже поднялись. Стряхнув с себя воображаемые крошки, они стали собирать свои свертки и корзины, пересчитывая их по пять-шесть раз. Женщины поправляли прическу и ходили по очереди в туалет. Мили подошел к буфету, рассчитался в дверях за выпитое и вышел на палубу. Сложив губы трубочкой, словно беззвучно насвистывая, и слегка покачиваясь, он равнодушно смотрел на белые, умытые стены кладбища.