Развороченные дома, темный город, мелькающие в руках людей маленькие фонарики — все ей казалось неведомым, несуществующим, небывалым.
Ведь были ночи — мирные, веселые, с огнями трамваев, с песнями, танцами, молодежью… Да, все это было. Все это будет. А сейчас…
— Что же это я засиделась! — кричала она себе, вскакивала и снова принималась таскать, разгребать щебень, работать киркой и лопатой.
Она стала удивительно спокойной, твердой в решениях, крепкой нервами. Ее ничто не могло уже удивить.
Раз, прибежав, она увидела при лунном свете высоко над грудой рухнувших этажей женщину. Она стояла в одной рубашке, прижавшись к остатку стены, случайно уцелевшему на пятом этаже, стояла, как статуя, как мертвая.
И Поля смотрела не отрываясь на белое пятно ее рубашки. Она думала только о том, как бы поскорее ее оттуда снять и как это сделать.
Другой раз прямо на нее бежала молодая, с растрепанными волосами женщина, прижимая к груди ребенка. Испуганная взрывом, вне себя от страха за ребенка, она могла бежать так через весь город.
Поля схватила ее в объятия, погладила по голове, сказала:
— Вот и все!
— Что «все»? Что «все»? — забормотала женщина.
— Все, — сказала Поля, — уже все. Больше страшно не будет. Сядь, отдохни. Сейчас я тебя укрою…
И она отвела сразу успокоившуюся женщину на санитарный пост.
Сколько раненых, ушибленных, искалеченных перетаскала эта хрупкая девушка с большими, слегка удивленными глазами, скольких успокоила, ободрила, даже рассмешила своими острыми словечками, сказанными кстати!
— Скоро юбилей будешь праздновать, Поля, — говорили подруги. — У тебя уже к сотне спасенные приближаются.
Бомбежки сменились обстрелами.
Это было не так шумно, но подбирать раненых на улице, в темноте, под визг осколков и свист проносящихся над головой снарядов, было делом нелегким. Но она подбирала десятки раненых и перетаскивала их на своей спине.
Огневой налет в тот отвратительный, холодный, ветреный вечер был особенно жестоким.
Поля прижалась к стене, за ящиком с песком, и над ее головой осколки ударили в дом. Посыпалась кирпичная пыль, по мостовой запрыгали куски штукатурки, выбитые стекла. Потом кто-то застонал почти рядом.
Улица была пустынна. Редкие пешеходы ложились на землю, затем вставали, бежали в дома или снова прижимались к мостовой. Поля прислушалась. Стон был действительно рядом. Она осторожно перебежала туда. Пламя от разрыва нового снаряда осветило улицу. Она упала. Снаряд попал в тротуар, и звон удара долго стоял в ушах. Сердце колотилось.
Вдруг Поля увидела лежащего у дома паренька. Где она его видела раньше? Ну конечно, весной на футбольном матче.
Изумрудная лужайка. Смех вокруг. Разноцветные майки. Молодость.
Солнце. Веселая музыка. Теплый ясный день с курчавыми облаками и этот парнишка, которому приятели кричали:
«Эй ты, хавбек! Держись!»
Сейчас он лежал без памяти, но, когда Поля нащупала его рану — он был ранен осколком в бедро, — он очнулся и застонал еще сильнее. И она сказала, перевязывая его:
— Эй ты, хавбек! Держись! Слышишь?
Парнишка замолчал, и она помогла ему встать. Но идти он не мог.
Он почти навалился на нее, и она тащила его во тьме, рассекаемой красными длинными мечами пламени.
Но, вероятно, этот удар расколол пополам улицу, все дома и все вокруг, потому что Поля потеряла сознание. Она лежала на мягкой зеленой лужайке, и ей теперь говорил незнакомый голос: «Эй ты, хавбек, держись!»
Но она не могла ни смеяться, ни даже пошевелиться. «Это мой девяносто восьмой раненый», — подумала она и снова потеряла сознание. Но в руке она держала руку того, лежащего рядом.
И когда над ними наклонились люди, Поля сказала чистым, звонким голосом:
— Возьмите его, он тяжело… в бедро… — и не договорила.
— Ноги, — сказал кто-то в темноте, — она ранена в ноги.
Она не слышала. Она говорила кому-то на мягкой зеленой лужайке:
— Мне холодно! Какая холодная трава…
Больше она ничего не видела в эту ночь.
Но она осталась жива.
Когда впервые она пришла в себя, был действительно мягкий солнечный день и в окно глядели большие зеленые сосны.
Руки
Мороз был такой, что руки чувствовали его даже в теплых рукавицах. А лес вокруг как будто наступал на узкую ухабистую дорогу, по обе стороны которой шли глубокие канавы, заваленные предательским снегом. Деревья задевали сучьями машину, и на крышу кабины падали снежные хлопья, сучья царапали бока цистерны.
Много он видел дорог на своем шоферском веку, но такой еще не встречал. И как раз на ней приходилось работать, как будто ты двужильный. Только приехал в землянку, только приклонил голову в уголке между усталыми товарищами — уже кличут снова. Пора в путь. Спать будем потом, надо работать. Дорога зовет. Тут не скажешь: «Дело не медведь, в лес не убежит». Как раз убежит. Чуть прозевал — машина в кювете; проси товарищей вытаскивать — самому не вызволить, и думать об атом забудь. А мороз? Как будто сам Северный полюс пришел на эту дорогу регулировщиком.
То наползает туман, то дохнет с Ладоги ветер, каких он нигде не видел, — пронзительный, долгий, ревущий. То начнется пурга — в двух шагах ничего не видно. Покрышки тоже не железные, сдают. Товарищей, залезших в кюветы, надо выручать, раз едешь замыкающим; и главное — груз надо доставить вовремя. А как он себя чувствует, этот груз?..
Большаков остановил машину, вылез из кабины и, тяжело приминая снег, пошел к цистерне. Он влез на борт и при бледном свете зимнего дня увидел, как по атласной от мороза стенке сбегает непрерывная струйка. Холодок прошел по его спине. Цистерна текла. Она лопнула по шву. Горючее вытекало. Он стоял и смотрел на узкую струйку, которую ничем не остановить.
Так мучиться в дороге, чтобы привезти к месту пустую цистерну!
Он вспоминал все свои бывшие случаи аварий, но такого припомнить не мог. Мороз обжигал лицо. Стоять и просто смотреть — этим делу не поможешь.
Большаков, проваливаясь в снег, пошел к кабине, открыл ящик с инструментами, и они показались ему орудиями пыток. Металл был как раскаленный. Но он храбро взял зубило, молоток, кусок мыла, похожего на камень, вернулся к цистерне и влез на борт. Бензин лился ему на руки и был какой-то странный. Он жег ледяным огнем. Он пропитывал насквозь рукавицу, просачивался под рукав гимнастерки. Большаков, сплевывая, в безмолвном отчаянии разбивал шов и замазывал его мылом. Бензин перестал течь.
Вздохнув, он пошел на свое место.
Проехав километров десять, Большаков опять остановил машину и пошел смотреть цистерну. Шов разошелся снова. Струйка бензина бежала вдоль круглой стенки. Надо было все начинать сначала. И снова гремело зубило, снова бензин обжигал руки, и мыльная полоса наращивалась на разбитые края шва. Бензин переставал течь.
Дорога была бесконечной. Он уже не считал, сколько раз он слезал и взбирался на борт машины, уже перестал чувствовать боль от ожогов бензина. Ему казалось, что все это снится: дремучий лес, бесконечные сугробы, льющийся по руке бензин… В уме он подсчитывал, сколько уже вытекло драгоценного горючего, и по подсчетам выходило, что не очень много — литров сорок пять, пятьдесят; но если бросить чеканить через каждые десять, двадцать километров — вся работа будет впустую.
И он снова начинал все сначала с упорством человека, потерявшего представление о времени и пространстве. От усталости ему уже стало казаться, что он не едет, а стоит на месте и каждые сорок минут хватает зубило, а щель все ширится и словно смеется над ним и его усилиями.
Неожиданно за поворотом открылось пустынное пространство, огромное, неохватное, белесое. Дорога пошла по льду. Широчайшее озеро по-звериному дышало на него, но ему уже не было страшно. Он вел машину уверенно, радуясь тому, что лес кончился. Иногда он стукался головой о баранку, но сейчас же брал себя в руки. Сон налегал на плечи, как будто за спиной стоял великан и давил его голову и плечи большими руками в мягких, толстых рукавицах. Машина, подпрыгивая, шла и шла. А где-то внутри него, замерзшего, в дым усталого существа, жила одна непонятная радость: он твердо знал, что выдержит.