Для Курбатова многое прояснилось. Он мысленно подчеркнул слова Скударевского о том, что деньги шли после войны. Немецкая разведка не могла уже платить своим оставшимся агентам ни гроша, и, стало быть, те средства, которые поступали, были иного происхождения. Действительно, группа нашла нового хозяина и стала работать на него.
Важно теперь выяснить, как шла эта работа.
— Кто связан с Ратенау на «Электрике»? — снова спросил Курбатов.
— Я не знаю. Я был ведь пешкой, — ныл Скударевский, — почтовым ящиком.
— А если припомнить? Например, взрыв на Кушминской ГЭС.
— Не знаю. Слышал, что кто-то есть, что задумана большая операция и после этого нас перебросят в Москву с повышенной оплатой.
— Значит, вы утверждаете, что готовится крупная операция на «Электрике»? — Курбатов, спрашивая, многозначительно поглядел на Брянцева, и тот ответил ему медленным, понимающим кивком головы. — Какая же?
— Не могу сказать. Я встретился недавно с хозяином… с Ратенау. Он предупредил меня, чтобы я был готов к отъезду. На «Электрике» скоро будет всё закончено. Он даже назвал срок — через два месяца. А потом он взял у меня деньги, которые мне передал Васильев, и спросил: «Это на одного? Мне надо на двоих, передайте Васильеву, чтобы он не забывал про „Подпольщика“».
— Вы знаете этого «Подпольщика»?
— Не видал.
— Как вы встречались с Васильевым?
Он приходил в самое неожиданное время. Мы никогда не уславливались о встрече. Он боялся. Это чистая правда. Одна только правда…
Когда арестованного увели, за окном уже начинались робкие сумерки, но оба — Курбатов и Брянцев — были настолько возбуждены прошедшим допросом, что не заметили, как кончился день.
Скударевский рассказал многое, его показания заняли пятнадцать страниц, и, надо думать, это было еще далеко не всё; Курбатов собирался вызывать его еще не один раз.
Но странное дело! Когда Курбатов снова от первой строчки начал перечитывать протокол, приготовленный для доклада по начальству, он не мог уже сделать ни одного нового вывода: всё, что касалось покушения на Позднышева, он уже знал. Да, это Ратенау предупредил Скударевского, что надо убрать опасного человека. О том, где сейчас Ратенау, Курбатов еще не спрашивал.
Нового оказалось немного. Это фон Белов был в форме железнодорожника тогда, двенадцать лёт назад (Курбатову стала ясна нехитрая их механика): он, Белов, пришел в подвал с перевязанной рукой, сказав, что ранен и что он взрывал водокачку. Новиков мог не знать всех партизан отряда, тем более что в ту пору он больше был в районе, в подполье, а меньше — в отряде. Хитрей было задумано то, что, перейдя фронт, Белов стал работать на железной дороге, — это давало ему неоценимые преимущества. И всё же Курбатов не мог еще до конца понять, почему они долгое время бездействовали и откуда в архивах германской разведки появилось сообщение об их провале? «Ну, ничего, разберемся и в этом. Может, не так уж они и бездействовали, как это кажется».
Курбатов отпустил Брянцева: рабочий день у них закончился. На улицах разом зажглись фонари, и Курбатов опять потянулся к окошку, поглядеть на шумный людской поток, струившийся внизу.
Сколько бывало в этой комнате тех, думалось ему, кто хотел нарушить мирную жизнь наших людей? Но часто Курбатов, когда смотрел на их лица, вспоминал совсем, совсем другое: пепелище, одна труба торчит да покоробленный остов кровати; и на снегу сидит девочка, неподвижными глазами уставившись на то, что осталось от дома, матери, отца, братишек… Он увидел это мельком, и много видел потом почерневших печных труб и углей вокруг них, — эти следы человеческого горя только еще больше укрепляли в нем мысль: девочка больше не должна плакать. И когда пришел приказ о демобилизации, когда он снова мог поехать домой, взять в руки рейсфедер и сесть за чертежную доску, он подал рапорт: прошу оставить меня в кадрах.
Некоторые из них сидели здесь, перед ним, и прятали глаза, и каялись, и клялись… А у Курбатова память сама вызывала пожарище да девочку со скорбным лицом и глазами, полными горя.
Курбатов всё еще стоял у окна, облокотись о раму; так ему думалось легче и ровнее. Но сейчас он думал не о том деле, которое расследовал, мысль у него шла дальше, к тем людям, нет — нелюдям, с которыми сталкивала его профессия следователя. Злобные, полусумасшедшие в злобе, на что рассчитывали они? Жечь, убивать, уничтожать вот этот людской поток, что льется на улице внизу, — уничтожить самую жизнь? В такие минуты, думая так, Курбатов особенно остро ощущал себя как часть могучей жизни советских людей, проходящих перед ним. Как слугу этих людей. С особой силой чувствовал он всю тяжелую и большую ответственность, которую страна возложила на него, Курбатова, и на всех его товарищей.
Сегодня на допросе Скударевский сказал: я знаю, что мы и те, кто нас посылал, — люди конченые, я жил здесь двенадцать лет и видел, что вы — сильнее. Скударевский хотел спастись этим признанием. Да, все они, сколько их ни есть, — все знают, что мы — сильней. Утопающие хватаются за соломинку, и они — с Фридрихсгафена, с Уолл-стрита, из Сити — тоже хватались и хватаются за соломинку, им не хочется умирать; умирают они злобно, с трудом, с желанием нагадить напоследок… Что ж, не дадим нагадить!
Ну, а потом что, Валерий Андреевич? Надо полагать, ты доживешь до того дня, когда на земле прогремит последний выстрел и о том. что такое порох, будут знать только охотники. Ты доживешь до того дня, когда простые люди уберут с земли последнего человека, присваивающего себе чужой труд, когда французские или американские дети, встретив в книжке слово «голод» или «безработица», полезут в словарь и с удивлением узнают, что такие вещи были раньше на свете. Ты доживешь, быть может, до того дня, когда исчезнет, выветрится из памяти дорога на Новгородщине, пепелище и девочка возле него; до того дня, когда яркое. солнце, зажженное великими людьми — Лениным и Сталиным, осветит всю планету. Доживешь!
И тогда окажется, что твоя благородная профессия уже не нужна. Переселишься ты на дачу и займешься коллекционированием марок? Нет, вряд ли. В жизни всегда будет новое и старое, растущее и умирающее, надо будет еще долго пестовать новые ростки. Всю жизнь, до последнего дыхания, до тех пор, пока видят глаза и слышат уши, и руки могут создавать — ей, Родине, ему, коммунизму.
А пока — для меня мира нет. Пока надо попрежнему держать порох сухим. Пока те, кто в звериной ненависти своей хочет уничтожить нас, еще существуют, — я буду делать свое дело.
Он вышел из кабинета и поднялся к генералу. Доклад о еще одной прошедшей неделе был короток:
— Допрос подтвердил нашу мысль, что они работают — уже работают! — как говорится, на одну из иностранных разведок. Взрыв на Кушминской ГЭС — их дело.
— Я же вам говорил, что поиски пятерки и эта авария могут быть сопряженными, — заметил генерал. — Но продолжайте.
— На «Электрике» готовится новая авария. Подробности выяснить не удалось.
Генерал заволновался, Курбатов редко видел его таким: обычно он всегда умел держать себя в руках.
— Завтра же надо посылать в Горскую, — приказал он. — Хиггинс будет у фон Белова — взять сразу обоих. Возможно, что Хиггинс и фон Белов будут сопротивляться. Старое всегда сопротивляется, — он еле заметно улыбнулся. — Я полагаю, всё идет пока ровно и закономерно. Но могут быть случайности…
Последние слова он проговорил уже в раздумье, словно пытаясь предугадать эти случайности и предупредить их…
Вернувшись от генерала, Курбатов позвонил Звягинцеву:
— Приказано ехать к Белову. Да, думаю, они будут вдвоем, он и Хиггинс… Нет, в вагон к Хиггинсу не садитесь, он может вас узнать. Проводите его только до поезда. Вы проводите, а встретят его на квартире… Да, конечно, в поезде Хиггинс никуда не денется. Пусть чувствует себя уверенным. Только я попрошу вас быть завтра весь день на вокзале. На всякий случай! Если Хиггинс вернется из Горской один, его всё равно надо арестовать. Словом — зайдите еще ко мне, договоримся подробней. Документы на арест уже оформлены, и прокурор дал согласие…