— А Вагнер? А «Зигфрид»? — спросил кто-то из присутствующих.
Л. Н. Толстой нахмурился.
— Это даже и не музыка!
141
— А что же?
— Это — иллюстрация. «Трат-та-та!» — это значит барабанщик. «Ту-ту-ту!» — это уж непременно труба, и т. д. Высидеть несколько часов среди этих примитивных и однообразных звуков — своего рода пытка. Точно в доме умалишенных находишься. И когда попадется наконец несколько тактов настоящей музыки, то отдыхаешь, как в оазисе среди пустыни[8].
Один из присутствующих музыкантов начал возражать Льву Николаевичу:
— Но согласитесь, Лев Николаевич, что Вагнер увеличил средства оркестра и имел огромное влияние на современную музыку…
— Вот это-то и плохо, что он имел огромное влияние, — возразил горячо Лев Николаевич. — Это не движение музыки вперед, а вырождение ее, падение искусства. И вы меня извините, а я так уж решил про себя, что восхищаться Вагнером можно, только притупивши вкус к изящному. Зачем я буду есть хлеб с песком или за минутное музыкальное удовольствие платить целыми часами томительной скуки…
Через некоторое время он стал говорить спокойнее и, продолжая развивать свои мысли об искусстве, сказал, что в искусстве важно, чтобы не сказать ничего лишнего, а только давать ряд сжатых впечатлений. И тогда сильное место даст глубокое впечатление <…>[9].
Тяжелое впечатление производят на него еще и посетители, являющиеся к нему, чтобы завербовать его на какое-нибудь дело, противное началам его души. Нечто подобное испытывал он при посещении известного французского поэта Деруледа, явившегося ко Льву Николаевичу, чтобы соблазнить его идеей «реванша»[10]. В конце концов Л. Н. Толстой, обыкновенно относящийся к иностранцам с особенным радушием, не выдержал и на воинственную тираду Деруледа с горячностью ответил:
— Границы государств должны определяться не мечом и кровью, а разумным соглашением народов. И когда не будет людей, не понимающих этого, тогда не будет и войн.
При этом Л. Н. встал и в волнении вышел из комнаты.
142
Дерулед омрачился. Он не ожидал этого и по возвращении Льва Николаевича заявил, что считает его рассуждения искусственными и что первый встречный русский крестьянин наверно рассуждает иначе. И в доказательство своей правоты Дерулед предложил перевести на русский язык его воззвание первому встречному русскому крестьянину. Лев Николаевич согласился. Пошли гулять. Навстречу показался яснополянский мужик Прокофий. Лев Николаевич подзывает его и переводит ему патетическую речь Деруледа о том, что русские и французы — братья, но между ними стоит немец и мешает им обняться, а потому Дерулед предлагает Прокофию подать руку и жать масло из немца.
Прокофий внимательно выслушал, подумал и сказал:
— Нет, барин, пускай-ка будет лучше таким образом: вы, французы, значит, будете работать, и мы, русские, будем тоже работать. А после работы пойдем в трактир и немца с собою захватим.
Деруледа не удовлетворила эта комбинация <…>.
Зимою в 1895-м году, когда он приступил к своей работе об искусстве, он одно время было попал в театральную полосу и посещал театры, беседовал с артистами и даже читал артистам Малого театра в театральной конторе свою пьесу «Власть тьмы».
Но через год он смотрел на это уже как на увлечение. И когда один знакомый начал соблазнять Льва Николаевича новою оперой, он, улыбаясь, сказал:
— Нет, нет! Это я только в прошлом году так выбрыкивал. Теперь уже окончательно спустился на дно.
Мне пришлось видеть его после представления «Лира»[11]. Он был недоволен проведенным вечером и сказал:
— Смотрел я на эти кривлянья и думал: а ведь со всем этим бороться нужно. Сколько тут рутины, загромождающей правду! Вот Пушкин сказал, что у Шекспира нет злодеев. Какой вздор! Эдмунд — чистый, форменный злодей.
Не удовлетворила его и «Власть тьмы» на сцене <…>[12]—[13].
— Очень уж стараются артисты быть натуральными. Этого не следует делать. Исполнители должны скрывать свои намерения. Обыкновенно, как только замечаешь, что тебя стараются разжалобить или рассмешить, сейчас же начинаешь испытывать совершенно противоположные
143
чувства. И исполнители во «Власти тьмы» не совсем таковы, какими я рисовал. Никита не щеголь, не форсун, а только отпрыск городской культуры. Аким не вещает, когда говорит, напротив, он напрягается, спешит и потеет от усилий мысли. Он должен быть нервен и суетлив.
Через некоторое время Лев Николаевич опять заговорил о «Лире» и, почувствовав аппетит, обратился к своим дочерям:
— Регана! Гонерилья! А не будет ли старому отцу овсянка сегодня?
К Шекспиру Лев Николаевич вообще относится без увлечения <…>. Он никогда не цитирует его и не подкрепляет свою речь крылатыми мыслями, которыми так богат Шекспир. Между тем, например, из Гете Лев Николаевич довольно часто приводит по-немецки различные стихотворные отрывки, хотя в то же время и не принадлежит к его горячим почитателям, вполне разделяя мнение Гейне, что Гете великий человек в шелковом сюртуке. Однажды он более определенно отозвался о Гете и сказал, что Гете представляет собою редкий образец величайшего художника, но без того особенного икса, который придает незаменимое достоинство писателю. С произведениями Гейне Лев Николаевич познакомился настоящим образом только в последнее время и очень увлекался ими. В самой горячей беседе он иногда останавливался и, поднявши голову, мастерски прочитывал по-немецки какое-нибудь стихотворение Гейне, относящееся к беседе. Особенно нравится ему стихотворение «Lass die frommen Hypotesen…»[14].
Шиллера Льву Николаевичу тоже пришлось за последнее время реставрировать в своей памяти. Из Шиллера больше всего нравятся ему «Разбойники» своим молодым, горячим языком[15].
— «Дон Карлос» уже не то, — говорил он. — Главное же в «Дон Карлосе» меня отталкивает то, чего я никогда терпеть не мог, это — исключительность положений. По-моему, это все равно, что брать героями сиамских близнецов.
С Берне Лев Николаевич до последнего времени вовсе не был знаком и с большим удовольствием прочитал недавно некоторые из его статей <…>.
О Викторе Гюго Лев Николаевич очень высокого мнения.
144
— Редко, очень редко в одном человеке, — как-то сказал он, — сочетается такой талант с такой силой чувства и духа, как у Виктора Гюго[16].
Но больше всех имел влияние на его духовный уклад Ж.-Ж. Руссо.
— Я так боготворил Руссо, — сказал однажды Лев Николаевич, — что одно время хотел вставить его портрет в медальон и носить на груди вместе с иконкой <…>[17].
Из русских писателей на Л. Н. Толстого имел наибольшее влияние Лермонтов[18]. Он до сих пор горячо относится к нему, дорожа в нем тем свойством, которое он называет исканием. Без этого свойства Лев Николаевич считает талант писателя неполным и как бы с изъяном. Роль писателя, по его мнению, должна включать в себя два обязательных свойства: художественный талант и разум, то есть ту очищенную сторону ума, которая способна проникать в сущность явлений и давать высшую для своего времени точку миропонимания.
Из русских современников Л. Толстого имел некоторое влияние на его литературную формацию Д. Григорович.
Не считая Григоровича крупным художником, Лев Николаевич признает, однако, за ним значительные заслуги как за изобразителем народной жизни[19].