[…]
* * *
Госпиталь, 14 февраля 1943 г.
[…]
Сегодня утром врач сказал, что в начале недели — завтра или послезавтра — мне придется поехать в Руан для более тщательного и специального обследования моих глаз; может быть, тот госпиталь оснащен более совершенной аппаратурой, с помощью которой удастся ближе подобраться к разгадке моей болезни. Значит, мне снова предстоит очередная поездка. Ежели будет время, я постараюсь с помощью имеющегося у меня номера полевой почты узнать о местонахождении Эди[99] и навестить его, только при условии, что его часть не расположена в окрестностях Руана, иначе это окажется невозможным.
Время проходит как-то очень быстро и тем не менее растягивается до бесконечности; неимоверно угнетает мысль, что я столько лет принужден жить в противных моей природе обстоятельствах, которые делают невозможной любую духовную работу; но ведь я со временем становлюсь старше — и не только годами. Ах, моя единственная надежда на помощь Бога…
Сегодня утром опять был на литургии; меня это очень успокаивает, я безмерно счастлив от такого подарка — возможности каждое воскресенье участвовать в благодарственной жертве… Сегодня опять не было почты, но я не хочу обращаться в свою часть с просьбой переслать ее в госпиталь для меня, потому что тогда она поступит сюда в конце недели, а меня здесь уже не будет; я жалею, что не сообщил тебе сразу полевой номер госпиталя, тогда я бы уже давно и каждый день получал от тебя письма, но кто знал, что эта афера растянется на такой долгий срок…
Завтра, как мне кажется, определенно что-то придет, по понедельникам кто-нибудь из части непременно едет в Амьен…
Уже очень поздно… сегодня плохо пишется; видимо, я долго провалялся в кровати и то ли спал, то ли грезил наяву; мало приятный отдых; сегодня я совершенно без сил — не понимаю, что тому причиной! Вероятно, надвигающаяся весна. Часто погода здесь, как в раю, но в госпитале всегда царит особенная атмосфера грусти, которая, видимо, связана со здешним печальным и тягостным прошлым[100]; часто я представляю себе жизнь безумцев в этих помещениях и задаюсь вопросом: где теперь все они, куда их изгнали…
Война, безусловно, всеразрушающая сила, но одновременно и необычайно плодотворная; я уже давно размышлял над дефиницией войны, иногда мне казалось, что война — это жестокая и дурманящая сознание игра сильных мира сего, мы в ней только пешки, которым просто не суждено испытать ее сладость и упоение ею; мы просто единичные, маленькие и даже совсем крошечные фигурки, без которых эта игра невозможна, но в общем и целом презираемые этими игроками…
Разве это не несказанно жестокий, исполненный тайн закон, согласно которому все мужчины — даже самые мирные из них — должны стать убийцами, как то повелевает закон![101] Война — абсолютный антипод раю, и доказательством тому является то, что искусства, включающие в себя и воплощающие все мечты и представления о Рае, во время войны молчат! Но мы должны выполнять нашу обязанность и участвовать в войне, меня это не радует и не может радовать никогда, мы должны оставить все, что так любили и что нам так дорого, а взамен получим абсолютно жалкое существование, подпитанное щедро рассыпаемыми бездуховной и грубой пропагандой утешениями, которые еще более усугубляют это существование, по крайней мере, это ощущаем мы, простые солдаты, которые не ведут игру. Бывают, конечно, ситуации, когда удобно воспользоваться этим законом и принять участие в битве, но исключительно потому, что ты ощущаешь потребность в единстве взглядов, быть может, как мне иногда представляется, это анахронизм — быть «образованным», а не офицером, что вовсе не исключено, но мы ведь христиане, а христианство — тоже анахроничность — существует уже более семи столетий.
Часто я испытываю искушение стать офицером, да, я называю это «искушением»! Ибо тогда война оказалась бы для меня, вероятно, еще тяжелее, но совершенно точно доставила бы больше удовольствия, однако прежде всего надо быть еще и человеком — просто человеком — и суметь оградить от внешних посягательств собственное стремление и собственную «жизнь», чтобы им не грозила опасность зачахнуть. Но я поклялся себе никогда не поддаваться ни одному из этих искушений! Иначе это будет предательством по отношению к тем уже потраченным четырем годам моей жизни!
Но сегодня мне вдруг пришло в голову, что значит в течение четырех лет быть вычеркнутым из «круга человеческой» жизни; это значит никогда не прочесть спокойно ни одной умной книги, постоянно по приказу разрываться между охранной службой и строевой подготовкой; каждую минуту такой «жизни» красть у необычайно драгоценного, столь необходимого сна! Только тут я заметил, что могу спать все дни напролет, как же безмерно я устал от этих лет! Было бы, однако, грешно подумать, что я жалуюсь, видя все те, не поддающиеся определению мучения, какие выпали на долю других.
Иногда нелишне самому разобраться в своих думах…
Только что был у врача, предварительно выстояв длинную очередь; в итоге завтра утром иду на прием к ушному, потому что, вполне возможно, моя болезнь связана с болезнью вестибулярного аппарата, случившейся в тысяча девятьсот тридцать пятом году; я в это, правда, не верю, но, видимо, придется пройти еще много обследований…
[…]
* * *
Госпиталь, 17 февраля 1943 г.
[…]
Сегодня фантастически роскошный день; солнце теплое и лучистое, по-весеннему юное и сияющее; все утро, безмятежно-счастливый, я проработал в салу, чудесный отдых. Во время осмотра врач сообщил, что намерен в пятницу выписать меня, поскольку он действительно не знает, как устранить непроизвольное подергивание моих глаз; через месяц мне предстоит опять приехать сюда; головные боли прошли, и я действительно отдохнул под началом этого доброго и умного доктора; нашим надеждам на следующую встречу при существующем положении дел вряд ли суждено сбыться.
Естественно, в дальнейшем стрелять я не смогу; хочу попросить доктора сделать соответствующую запись в истории моей болезни, чтобы избавить меня от никчемных оскорблений саксонских солдафонов. […]
Сегодня днем встретил тут одного из нашей роты, который сказал, что со вторника нас опять переводят на побережье в бункеры; слава Богу, хоть на какое-то время прекратится самая неприятная, самая безумная и самая дурацкая на свете муштра, через месяц мне опять предстоит приехать к моему доктору в госпиталь, тогда, может, и выяснится нечто существенное; то, что я не могу метко стрелять, как-то успокаивает меня, потому что пост на побережье в бункере довольно важный; хорошо еще, что пока я забыл о своих головных болях.
Сегодня прямо из Парижа вместе с моими самыми лучшими пожеланиями к тебе отправилась чудесная гравюра[102], надеюсь, моя женушка получит ее целой и невредимой; мне пришлось изрядно попотеть, чтобы упаковать ее; поскольку не удалось раздобыть подходящей коробки, я взял два цилиндра из плотной бумаги, склеил их, затем сделал две крышки и заклеил ими оба конца; не передать, что творилось в комнате, я изрядно помучился с клеем, бумагой и марлей, но остался несказанно доволен своей работой…
[…]
* * *
На канале, 11 марта 1943 г.
[…]
Сегодня утром меня ожидала великая радость: я был на богослужении, правда, у меня не получилось прийти вовремя, но зато я успел как раз к Пресуществлению и к Святому Причастию.
Потом меня опять направили в гарнизонную комендатуру, где сегодня я уже работал, а завтра, вероятно, переселюсь туда; у меня будет отличная комната, никаких ночных дежурств, да еще кое-какие льготы, но не сказать, чтобы я этому очень уж радовался, ибо любая жизнь в униформе не может больше доставить мне радость, единственное, к чему я рвусь всей душой, это жить с тобой и работать, работать. […]