Но очень часто печаль исчезает так, будто ее и вовсе не было. Тогда мое настроение улучшается, я становлюсь терпимым, и все люди представляются мне если уж не прекрасными, то, во всяком случае, вполне достойными сожаления. И уже ни в ком из них я не ищу своего палача. Такое состояние может длиться иногда часами, но овладевает мной как-то неимоверно быстро и всегда неожиданно, словно блеснувшее на миг из-за плотной завесы облаков солнце, которое я часто ненавидел с поистине одурманивающей ненавистью. И если Вы полагаете, будто мне известно, что я без особого труда могу достичь такого счастливого состояния, во время которого делаю наброски к своим блестящим романам, только после восьми — десяти стопок водки, то легко можете представить себе, какую яростную борьбу я веду с его величеством алкоголем. Как должен сдерживать себя, переступая порог этой до отвращения ненавистной мне казармы, лишь бы не подпасть под влияние влекущих к себе мрачных пивных, где можно по-настоящему забыться. Вам они неведомы, эти грязные забегаловки, которые еще ни одной женщине не принесли счастья. Ах, именно они, эти смрадные, мрачные притоны, где задыхаешься от табачного дыма и где какой-нибудь изощренный мошенник подаст тебе сомнительное пойло, — именно они и дают забвение. Однако мои успехи в этой борьбе просто ошеломляющи. Я и подумать не мог, что у меня достанет столько силы воли. Можете мне поверить: я действительно ни разу — за то время, пока нахожусь здесь, — даже не помыслил о водке. Я почти горжусь этим. Снова и снова, когда порою я буквально изнемогаю от тоски и нежелания жить так дальше, мною овладевает искушение отдаться течению обстоятельств и призвать к себе безумие. И тут — Вам это может показаться странным — мне помогает мысль о Вас. Мне не хотелось бы объяснять почему, но это чистейшая правда. Вспоминайте иногда обо мне в Ваших молитвах или, быть может, в часы досуга, ежели Вам не придет в голову что-нибудь поинтереснее.
Однажды я, наверное, с благодарностью отплачу Вам за Вашу доброту, за разрешение писать Вам. Вы даже не представляете себе, сколь облегчают письма мою душу. […]
Нести эту ношу одному было бы мне не по силам.
С искренней благодарностью
Ваш […]
* * *
Мюльгейм, 4 ноября 1940 г.
[…]
Вчера, примерно в это время, я еще был у тебя…[2] напрочь забыв о предстоящем утре, которое теперь превратилось для меня в сегодняшний день. Со вчерашнего вечера, не переставая, льет дождь. И в такую непогодь нам пришлось долго шагать до нашего поста, расположенного вдали от города в чистом поле[3]. Все вокруг поблекло, промокло и обдает холодом. Но мне очень тепло, и я могу писать тебе письмо. Скоро, когда я заступлю на дежурство, я в течение целых двух часов буду думать только о тебе, и разве вправе я жаловаться, что моя одежда и сапоги насквозь промокли? […]
Обычно мы заглядываем в свое будущее на такую глубину, насколько это позволяет нам наше счастье. И всегда от свидания до свидания. Потому что наше будущее состоит лишь из одной войны и сплошных несчастий и, может быть, еще из разлук. Мне страстно хочется стать однажды — совсем ненадолго — слепым и глупым. Не знаю, сумею ли я выдержать такое в течение трех часов, но мне бы этого очень хотелось. […]
Я считаю секунды и перевожу их в часы, часы, громоздясь один на другой, переходят затем в дни, и так, пока не завершится долгая неделя. Завтра присмотрю себе более подходящий поезд. Через две недели я так или иначе приеду в Кёльн, если, конечно, у меня не будет дежурства. Ах, ежели вдруг в следующее воскресенье мне выпадет дежурить или будет объявлена боевая готовность, это станет еще одним подтверждением того, что нам хотят дать почувствовать, какие мы неудачники. Во всяком случае, часть дня я все равно буду свободен: либо утром, либо в середине дня, или же мне придется принимать тебя — упаси Бог! — в казарме. Знаешь, ужасно, когда унтер-офицер, или пусть даже офицер, громогласно рассуждает об искусстве, пренеприятно, когда в кино играют Бетховена или Моцарта, но все это более или менее естественно, ибо представляет эстетическое зло, но увидеть в казарме тебя — это самое что ни на есть непостижимое. Не знаю, вправе ли я ожидать от тебя такого. Я ни в коем разе не обижусь на тебя, если ты откажешься приехать. Так что хорошенько над этим поразмысли. Знаешь, пока у меня недостает сил запретить тебе это. […]
Так хочется написать тебе красивое письмо, но нет ни минуты покоя. Капрал и оба сослуживца болтают без умолку да еще и свистят, а один из них все норовит заглянуть мне сзади через плечо. Может, сегодня ночью, когда все уснут и я останусь совсем один, я напишу тебе что-нибудь хорошее. Или завтра; тогда уж я постараюсь отыскать какое-нибудь тихое кафе, спокойная обстановка которого настроит меня на более прочувственное письмо. Здесь же меня постоянно отвлекают и только мешают. […]
Сегодня у нас нет причин жаловаться, и я надеюсь, что в ближайшие недели они тоже не возникнут, а «недели» — это уже много. […] Нет, не могу. Не стану больше писать, не дают сосредоточиться. К тому же без четверти пять — я много раз принимался за письмо и опять бросал, а в пять мне заступать в караул. Быть может, вечером получится, когда все вокруг утихнет и все уснут.
[…]
* * *
Мюльгейм, 5 ноября 1940 г.
[…]
Я напрочь забыл, что должен был посоветовать тебе, какие книги почитать. К сожалению, многого предложить не могу, не хочу склонять тебя к явному компромиссу. О современной литературе тоже имею весьма приблизительное представление, поскольку за время моей солдатской службы читал лишь развлекательные истории и ничего для учебы. Поэтому назову для начала всего несколько имен. Попробуй начать с Иоганна Киршвенга[4] или же Генриха Лерша[5]. Понимаешь, обучая, не так часто подвергаешься опасности метать жемчуг перед свиньями, потому что ты неустанно стремишься растолковать своим слушателям истинную ценность таких жемчужин. Во всяком случае, Отто Гмелина[6] ты почитать можешь. Его вещи не оскорбительны и к тому же сравнительно не опасны. Есть один премилый рассказ у Франца Тумлера[7], молодого австрийца, кажется, он называется «Путешествие к бурной реке», маленький томик, вышедший в серии «Малая библиотека» (кстати, он стоит на моей книжной полке во втором ряду сверху). «Отпуск под честное слово» вышел тоже в серии «Малая библиотека», его автор Килиан Колль[8]. За четыреста тридцать четыре дня солдатской жизни моя память сильно сдала, поэтому прости меня за столь куцый список. Завтра поищу какие-нибудь каталоги и к воскресенью сумею предложить тебе больше имен. Я бываю самым счастливым человеком, когда мне удается что-то сделать для тебя, хотя бы даже такую малость. Если считать, что ты приедешь в воскресенье около одиннадцати, то мне осталось ждать всего сто десять часов, это уже не очень долго…
Теперь я всегда добровольно заступаю в караул, так быстрее проходит время. Кто знает, что будет на следующей неделе; а что, если произойдет чудо? Но часто на меня нападает страх: вдруг мне придется уехать отсюда куда-нибудь далеко-далеко, и я не смогу больше встречаться с тобой. Это, конечно, совершенно беспричинный страх, но случиться такое может…
[…]
* * *
Мюльгейм, 5 ноября 1940 г.
[…]
Ты, конечно, представляешь себе, что может значить для солдата музыка. Мне тут еще ни разу не посчастливилось услышать хорошую музыку, хотя за свою солдатскую жизнь я побывал в самых разных кафе и пивных. Но сегодня, сегодня для меня будут играть Бетховена и Моцарта. Правда, только по радио, но все равно это настоящая музыка. Пожалуй, нет ничего, что привязывало бы меня к себе так, как музыка, и могло бы совершенно внезапно и в корне изменить мои чувства и настроение. Она — мой властелин. Мною овладевает глубокая, но в то же время какая-то блаженная печаль, и меня уже не раздражают ни эти обычно столь непереносимо омерзительные мелочи моего окружения, ни удручающие покойницкие или звериные рожи, ни все те муки мученические, какие я непрестанно претерпеваю в казарменной жизни. Ни одно из искусств, только музыка создает едва уловимое и радостное, но в то же время необычайно грустное представление о Рае; такое легкое напоминание о вечности, такое легкое и, однако же, достаточно отчетливое, чтобы мы осознали необходимость на какое-то время забыть о тяготах нашей бренной жизни, которая, в сущности, коротка, очень коротка, и тем не менее — хотя я точно знаю, что сама по себе жизнь не стоит этих тягот и что прожить ее можно, лишь помня о кресте и вечности, — тем не менее я люблю эту жизнь с какой-то неистовой страстью так же пылко, как иногда проклинаю; я радуюсь любому человеческому лицу, которое озарено счастьем жизни и страстностью. Но я не знаю, почувствовала ли и ты хоть однажды, что мы живем среди покойников. Эти бесчисленные лица, которые я изучаю со рвением художника, не отмечены печатью любви, страстности и даже ненависти. Ты тоже нигде не встретишь — или, возможно, редко — живое искусство. Ах, если бы они были способны хотя бы на непристойный грех подобно язычникам! Но они все бесцветны, бесформенны и безчувственны, и поэтому ни на одной из этих рож ты не отыщешь и следа креста, который есть воплощение любого жизненного начала и всякого страдания. Они не живут и не страдают. Они прозябают, существуют ради их собственного существования. Среди них нет способных на самопожертвование женщин, как нет и одержимых мужчин. Ах, я бы отдал часть своей жизни за то, чтобы со всем тщанием разглядеть душу современного человека. Быть может, я обнаружу в ней чуточку тщеславия и жалкие остатки жизнеспособности, собранные в серую груду усталости. Безнадежно жить среди этой массы. Я жгуче ненавижу все современное и непреклонен и безжалостен в своей ненависти. Все это презренное легкомыслие, которое никогда не истекает кровью и никогда ничем не рискует. Ах, мы часто подолгу мучаемся в поисках какого-нибудь определения, пока вдруг внезапно не прозреем: Библия в ее непостижимой простоте одним-единственным словом объясняет все, что мы никогда не сумели бы описать. Она говорит: «равнодушный»; пусть Бог проклянет этих равнодушных!! […]