И родственная моцартианской солнечная гениальность Пушкина продиктовала ему единственно точные слова: «Ты, Моцарт, Бог, и сам того не знаешь…»
Я прошла последнюю комнату. Низкая, почти пустая, она не задерживала взгляда. И вдруг на стене я увидела лицо. Выступающее из темноты недописанного портрета лицо Моцарта. Последний прижизненный портрет, написанный за два года до смерти родственником Вольфганга — Иозефом Ланге.
Безысходно печальный, всевидящий и всепонимающий. Моцарт склонял голову в ту обступившую его темноту, в заклинания Реквиема. Наверное, так он услышал трубу, возвещающую о том, что покачнулись жизнь и смерть, что открылась Книга судеб. Это лицо не скрывало всех страданий. Но потом… потом люди услышали даже в Реквиеме светлый лиризм. И поняли, как я сейчас, что суть гениальности не в том, чтобы щедро и легко раздавать заключенную в тебе радость. Если радость и солнце отданы миру ценой своих страданий, тогда ты Бог, хоть сам того не знаешь.
Мы вернулись, мой любимый, из Зальцбурга, города солнечной скорби. И мы можем говорить о нем, и о колоколах, и об искуплении страданием. О чем угодно. У нас много времени».
ПАМЯТЬ
«Кирилл — ангел с душой дьявола». Вот заразы девчонки: неделя, как отполирована кабина лифта, а уже нацарапали. Хоть бы писали обыкновенные записки и бросали их в почтовый ящик.
Мы с Генкой ехали ко мне домой, на шестой этаж. Нам предстояло завтра сдавать совместный репортаж с международного симпозиума «Наука и современное общество».
Ключи я забыла. Они остались на телевизоре, теперь-то я вспомнила: лежат там, в двадцати сантиметрах от двери, но по ту ее сторону.
Я вызванивала позывные дверным звонком, хотя прекрасно знала: Кирюха в школе — на консультации по литературе.
Дерматиновая обивка, разрезанная кем-то уже полгода назад, пучилась диагонально через плоскость двери, вата лезла из прореза, как пена из-под крышки с кипящим супом. «Плохо в доме без мужика, вот крышу залатать некому, забор на огороде починить…» — подумала я и запихнула вату под дерматин. Пойду к Кирке в школу за ключами. Погуляй, — сказала я Генке.
Консультация кончилась, ребята стайками роились на этажах.
Кирилл обнял меня за плечи и повел — так, в обнимку, по коридору.
— Слушай, неудобно, что за публичные ласки? — Меня всегда удивляли Кирюхины проявления — на мой взгляд, в этом возрасте ребята должны стесняться родителей.
— Пусть знают все. Пусть не думают, что я круглый сирота. Им же невдомек, что у меня есть матушка. Если не ошибаюсь, за восемь лет моего обучения это третье материнское посещение. Из них два — в связи с забытыми ключами. — Кирилл притиснул меня к своему боку.
Правда. Мамаша у Кирилла не того. Даже на родительские собрания не ходит. А что ходить — с отметками и прочим у него порядок. Про все необходимое он мне рассказывает, с ребятами его дружу. Что ходить?
— Троицкий! Вы, кажется, перепутали школу с танцплощадкой? — Перед нами выросла тяжеловесная фигура Людмилы Петровны, литераторши.
Я ее в глаза не видела, но узнала сразу по Киркиным описаниям.
— Это мама, — представил меня Кирилл. — Классическая русская литература учит нас любви к матерям. «Великое, святое слово — мать». Некрасов Н. А.
— Извините, — я сбросила Киркину руку с плеча, — действительно, неприлично.
— Извините, я не поняла, — сказала и Людмила Петровна. — Но в нем есть эта разболтанность. Я давно хотела с вами поговорить. Юноша накануне жизненного пути, а разболтан.
«Плохо дело с обучением русскому языку, — подумала я. — «Накануне жизненного пути». Вслух сказала:
— Да, я виновата. Но, знаете, то командировки, то работа до ночи. Но я зайду, непременно.
— Зайдите. Нужно сделать наказы. Юноша уходит в большую жизнь… Клочков! Вы что, перепутали школу с парком культуры? — Не прощаясь, Людмила Петровна двинулась к группке ребят, где Сева Клочков рвал «Girl» на воображаемой гитаре.
— Никто тебя за мамашу не держит. Никакой внушительности. Ну ладно. Салют! Со лонг. Пока. Арриведерчи. — Кирилл поцеловал меня в щеку и ринулся к Севе.
Напротив школьных ворот сутулился старинный особняк. Облупленные колонны его портика были забраны в леса — уже год, как особняк подлежал реставрации в качестве памятника архитектуры. Лепные амуры фриза вонзали покалеченные стрелы в некогда розовую штукатурку, время от времени посыпая прохожих ее бледными чешуйками.
В тесовой клетке, сжимавшей портик, всегда торчали мальчишки-старшеклассники: там было принято поджидать девочек.
И сейчас там тоже стоял юноша. Там стоял Мемос. Он спросил, когда я поравнялась с клеткой:
— У вас уже кончились уроки?
— Да. Должно было быть комсомольское собрание, но комсорга вызвали в райком.
— Прекрасно. Я как чувствовал: я сегодня вообще в гимназию не ходил.
— Где же вы пополняли свое образование?
— А мы с приятелем с ночи уехали на остров. Там у его родителей маленький рыбачий домик. Этот приятель, помните — Апостолос Цудерос, — красавец с лиловыми глазами? Мы вместе были в кафе на набережной, когда познакомились с вами. Помните?
— Еще бы! Мы с подругой только на него и глядели. Что же вы делали на острове?
— Всю ночь резались в карты, а на заре ушли рыбачить. Как вы относитесь к рыбалке?
— Никак. Я в жизни не нашла ни одного гриба и не выловила ни одного малька. Меня презирала вся экспедиция — в прошлом году под Новым Иерусалимом.
— Какая экспедиция?
— То есть как какая? Я же юный археолог. Нет, правда, Я занимаюсь с шестого класса в историческом клубе Дома пионеров. В прошлом году во время летних каникул мы ездили копать вятичские курганы.
— При чем тут Дом пионеров? Вы ведь уже в восьмом классе?
— Ну и что? Там до десятого.
— Забавно, мой брат тоже помешан на истории. Он еще малыш, но лично знаком со всеми дальними родственниками Ахилла и Энея. У вас есть братья?
— Нет. Никого у меня нет. Я поздний ребенок. Мои родители воевали в гражданскую, они врачи. И потеряли двух детей на эпидемиях холеры и сыпняка. Я появилась на свет после долгих дискуссий. Считали — поздно.
— А нас трое: брат Антонис и сестра Мария. Я бы хотел вас познакомить с Марией, но вам с ней будет неинтересно — она ничего в жизни не признает, кроме Боба Тейлора и джаза Эллингтона.
— Он красивый — Боб Тейлор?
— Неистово красивый. Красивее Цудероса.
— Ну и пусть. А я не признаю девчонок с такими ограниченными интересами.
— Я же говорю — вам с Марией будет неинтересно.
— А что интересно вам?
— Скучные материи. Разные скучные материи. Например, политическая литература. Мы с Цудеросом читаем Маркса. Мы даже на остров брали с собой «Капитал». Вы слышали, вероятно, про такую книжку?
— Вероятно, все ваши знакомые девочки вроде Марии. Как это можно про «Капитал» спрашивать — «слышали»?
— Я не разговариваю с девочками о «Капитале». И с вами не буду, и не изображайте из себя, пожалуйста, искушенного политика. Это неженственно.
— А я и не стремлюсь быть женственной. Я всегда жалею, что я не мальчик.
— А это заурядно. Не демонстрируйте свою заурядность. Я хочу думать, что вы особенная.
— Ну и думайте. Для плодотворных размышлений оставляю вас в одиночестве. Пока.
— Позлитесь еще, позлитесь. Вы прекрасно сердитесь. «Гнев, о богиня, воспой…»
Тут из-за угла вышел Генка и закричал:
— Вот чертов грек! Я встретил его на бульваре и послал за тобой. Сказал, где школа, чтобы он поторопил тебя. А вы прохлаждаетесь!
Генка прокричал это по-русски, но тут же перешел на английский, обращенный к Мемосу:
— Сэр, вы довольно странно поняли мое предложение поторопить мадам.
— Школа оказалась очень далеко, за тридцать лет пути, — сказал Мемос и добавил уже мне: — Завтра у нас в гимназии литературный вечер, наш класс показывает отрывки из «Антигоны». Георгис Каратоглу, преподаватель литературы, поставил. Можно привести гостей. Вы пойдете?