И ногти на руках тоже перламутрово, нагло блестят.
И пальцы нагло вынимают из-под белого махрового халата грудь, и так же нагло, зазывно, возбуждающе мнут, теребят сосок. Сам сосок и кожа вокруг соска выкрашена золотистой краской. Вроде как сусальным золотом.
Красивая девка, сидя на диване с ногами, теребит себе сосок, говорит по телефону и, слегка просунув язык между фарфорово-белыми зубами, нагло, заинтересованно рассматривает себя в зеркало.
Поднимает голую ногу. Пола короткого халата ползет вверх. Под халатом трусиков нет. Есть голый живот и голый бритый треугольник над темно-розовой щелью. Девица слегка отставляет ногу, отводит вбок.
В зеркале – отражение ее бритой письки. Девка облизывает кончиком языка перламутровые губы и откровенно, хулиганя, изгибаясь на диване перед зеркалом, любуется собой.
– Ну кого, кого!.. Догадайся с трех раз…
Девка засовывает себе в раскрывшуюся розовую щель палец. Хихикает. Подмигивает в зеркало сама себе.
– Ну давай, давай… Давай…
Прижимает трубку к уху плечом. Освободилась другая рука. Девка ласкает одной рукой себе грудь, другой – вздрагивающий низ живота.
Махровый пояс халата развязывается, скользя. Девка лежит на диване в распахнутом халате, как нагая богиня на белом кварцевом песке, на берегу моря.
И правда, обивка дивана густо-синяя, как море в грозу.
– Ну, еп твою мать!.. какая же ты глупая, Диди…
Колени торчат вверх. Ступни ракушкой повернуты друг к дружке.
Палец погружается все глубже.
На щеках – румянец.
Видно, как ей хорошо и озорно.
Она кричит в трубку:
– Ну да! Да! Все-таки – да! – да! – это был он! Он!
И – воркует:
– Ви-и-и-итас, мон ами… Виту-у-усик…
Голый круглый гладкий зад слегка приподнимается над диваном. Девка выгибается, ложится затылком на вышитую жемчугом подушечку.
– Ха-ха-ха-ха-ха! – громко хохочет.
Палец гладит увлажненную кожу все чаще, дрожит.
Кончик языка дрожит между белыми зубами.
– А-а-а-а-а… Да-а-а-а-а…
Зубы прикусывают нижнюю, чуть оттопыренную, блестящую перламутром толстенькую губу.
– Ха-ха-ха-ха!..
Дверь неслышно распахивается.
На пороге – с серебряным подносом в руках – лакей.
У лакея глупое, изумленное и смущенное лицо, покрытое модной трехдневной щетиной. Он изо всех сил старается не смотреть на полуголую девицу, ласкающую себя, и старается не уронить поднос.
– Кх-х-хм…
Девица закидывает голову. Продолжает хохотать, как безумная.
Слов нет – уже один хохот остался.
– Ах-ха-ха-ха-ха-ха!.. ха, ха, ха…
Лакей переступает с ноги на ногу – и все-таки, бедный, неловкий, наклоняет поднос, и с него на пол, на навощенный цветной паркет, летят –
фарфоровая чашечка, и коричневая жижа кофе брызгает на белый халат
фарфоровое блюдце с тигровыми креветками
бокал шампанского
бельгийский черный горький шоколад, без сахара
блюдо с лобстером
блюдо с греческим салатом
стакан богемского стекла с соком гвайябы
– летят, летят, разлетаются, брызгают, разбиваются, мешаются, катятся, падают, исчезают, исчезают, исчеза-а-а-а-а…
– …а-а-а-а-а!..
Лакей, с голым подносом в дрожащих, как у маразматика, руках, стоит и смотрит, как красивая девица, его богатая хозяйка, лежа на диване и пьяно, хрипло смеясь в телефонную трубку, вкусно и долго кончает, бесстыдно раскинув белые ноги на синем диване.
Он хочет уйти.
– Пока, дорогая! – весело кричит в трубку его хозяйка.
Уйти ему не удается.
– Стой! – кричит хозяйка ему в спину.
Он встает в дверях, как вкопанный.
Девка глядит влажными, зверино блестящими после оргазма глазами на сдохшее великолепие ее завтрака, разбившегося об пол.
– Ты, – говорит она вполпридыхания, удивленно. – Ты!.. спятил?.. Это все – ты сделал?..
Она говорит тихо. Слишком тихо.
Лакей медленно поворачивается к ней лицом.
– Вы меня рассчитаете? – так же тихо спрашивает бедняга.
Девица прищелкивает пальцами и пальцами же зовет лакея к себе: сюда, иди сюда, ближе.
Он подходит осторожно, будто босиком по горящим углям идет.
На лице его мука написана.
Он неотрывно глядит на нагую, влажную, темно-розовую щель, вывернутую будто бы ему навстречу.
А то кому же?!
Девица шире раскидывает ноги. Жестом показывает лакею: на колени!
И он опускается на колени.
«Ближе», – показывают ему щелкающие пальцы.
И он ползет на коленях ближе.
«Еще ближе».
И он понимает, что от него хотят.
И лицо его летит, как камень, вниз –
и губы летят
и язык летит
и язык движется и дрожит тошнотворно и голодно
и подбородок во влажное, горячее окунается
и глаза, слепые, и ноздри, зрячие, резко ударенные рыбьим запахом, душком разрезанной надвое селедки, падают, падают, падают –
– а потом лицо падает еще ниже, не понимая, кто и зачем ему разбиться приказал; и губы начинают собирать с пола, вместе с пылинками, с крохами мусора, с гладкого паркета, и язык – вылизывать, и глотка – глотать и есть, есть, есть, глотать и глотать, лизать и слизывать всю эту еду. Всю ее еду.
Всю еду – с пола, униженно, ползая на коленях, на животе; нагнув башку, как собака.
Иначе его рассчитают.
Иначе он лишится больших денег.
Он это место с таким трудом получил. С болью. С кровью.
И слышит он дикий, веселый, сытый смех над собой:
– А-ха-ха-ха-ха! А-ха-ха-ха-ха!
И поднимает грязное, в пыли, масле, майонезе, потеках кофе и сока лицо.
И тоже натужно, вторя, подобострастно, угождая, смеется:
– Ха-ха-ха! Ха-ха… ха…
А душа-то плачет.
Ты, встань! Загвозди ей! Залепи оплеуху хорошую!
Так, чтобы она с дивана – прямо в зеркало летела!
Ею – это гадючье зеркало – разбей!
– Ну, все? Вылизал?
…это его – спрашивают?
– А теперь снимай штанишки, негодяй. Уж я помучаю ти-бя-а-а-а-а!
…бя-а-а-а-а… бя-а-а-а-а-а…
Он ложится на нее, елозит по ней, бьется, качается. Его лицо – напротив ее лица. Он видит ее язык, играющий, как рыба, между зубами. Втыкая себя в нее, сопя, задыхаясь, он думает: какая же у нее блестящая, пахучая, жадная, лаковая, перламутровая, модная помада.
ЧЕРНОЕ СКЕРЦО. ТЫ УМРЕШЬ КАК ГЕРОЙ
Я попал к ним неслучайно. Хотя можно сказать: так получилось.
Все когда-нибудь как-нибудь получается.
Когда был жив отец, и старший мой брат жив был, все было по-другому. Или мне казалось?
Похоронили отца. Закопали брата.
Я понял, что в жизни есть только смерть. Что жизнь сама, вся – одно огромное притворство.
Люди притворяются, что живут и радуются. На самом деле они живут и все ждут смерти.
После похорон отца и брата мы стали жить плохо. Откровенно плохо. Мать бросила школу. Стала пить. Не сильно, а так, выпивать. Это все равно мне было неприятно. И я, глядя на нее, пить научился.
Думал тогда: как жить? Смириться – или сопротивляться?
Ну, молодой ведь, пацан. Смирение – это для стариков, для монахов или там для кого? – для импотентов. Я не импотент. Я нормальный парень.
Тут мне под руку скины подвернулись. Я с ними резко так подружился. Кельтский крест они мне на плече набили. Я побрился налысо, как они. Черную рубаху купил. Черные берцы, тяжелые, как камни, шнуровал полчаса в коридоре, когда обувался.
Ну, скины. Что скины? Отличные ребята. Хотя бы сопротивляются. Не как все вокруг, сопли.
Я не был никогда соплей. По крайней мере, мне так казалось.
Со скинами я тусовался года два. Мать очень переживала. Отговаривала меня от этой компании. Даже плакала: я, мол, к ним сама пойду! Попрошу, чтобы тебя в покое оставили! Я ей: мать, не дури, выкинь из головы, я сам разберусь! Они же сопротивляются режиму! У нас такой режим сволочной! «Какой?! – она орет сквозь слезы. – Какой – сволочной?! Нормальный у нас режим! И мы с тобой живем, как все простые люди! Я – работаю! На хлеб зарабатываю! А ты вот балдеешь, ничего не делаешь!»