Их вынес тот, кто повесил алую портьеру? Это сделал тот человек, что убил Баранову?
Зайцев оставил опись и фотографии на столе и, торопливо натянув пиджак, поспешил чиститься.
Стол в актовом зале был накрыт красной скатертью. Зайцев сидел и тупо разглядывал проплешины на ней. Сделана скатерть была из старой, вероятно, театральной завесы, но изображала собой нечто революционное. Боевое настроение, однако, не удалось. Весь длинный стол, накрытый до самого пола, напоминал гроб.
Члены комиссии были набраны в силу классовой добротности, иначе говоря, были обычными ленинградскими бедняками. Они скверно ели и еще более скверно жили, и все это можно было угадать по серовато-зеленым неопрятным лицам. В тощем свете электрической лампочки, не пойми зачем зажженной под потолком среди дня, члены комиссии за своим гробом-столом походили бы на вампиров. Если бы не испуг всех шестерых.
Зайцев их даже пожалел.
Бедные советские мышата, они все равно боялись тех, кого им предстояло чистить, – милиционеров. И тех, кто эту чистку организовал. Чин из ОГПУ сидел на самом краю стола и сурово поблескивал бритым черепом. Нос у него чуть ли не упирался в рот. На столе перед гэпэушником лежала фуражка с голубым верхом. Ее алая звездочка смотрела в зал, в публику. Эдакий Вий, который видит все.
Зайцев сидел на стуле, выдвинутом вперед. На чистку согнали всех, кто подвернулся. От следователей до девочек из машинописного бюро. Только дежурных оставили в покое. Хоть кто-то должен был отвечать на звонки.
От девочек веяло любопытством и духами. Все остальные тихо бесились. За дверями ждало немерено работы. Большой город не нажал на тормоза по такому случаю. Он жил своей жизнью. А значит, воровал, грабил, подбрасывал младенцев (и спасибо, если не в Обводный канал, а в парадную), пускался в бега с общественной кассой, насмерть сбивал пешеходов или калечил общественное имущество, напивался, пырял ножами, кокал бутылкой по кумполу, лупцевал баб, сигал в воду с ленинградских мостов. И убивал тоже.
Там ждали улики, свидетели, протоколы, фотографии с места преступления, отпечатки.
Всем не терпелось уйти отсюда.
– Начинайте, товарищи! – распорядился чин из ГПУ.
«Смотри-ка, шпалы», – подумал Зайцев. Значки в петлицах на воротнике говорили, что чин у гостя немаленький.
Лицо Зайцева не выражало ничего.
Один из сидевших в комиссии нерешительно протянул руку к графину, долго лил воду в мутноватый стакан, долго пил, растерянно глядя поверх стакана на каждого по очереди.
Пауза явно затягивалась.
– Вы в своем праве. Спрашивайте! – начал подталкивать их гэпэушник.
Один за столом начал прочищать горло. Заперхал, закхекал. Все с надеждой посмотрели на него. Но он больше не выдал ни звука. Достал несвежий платок, утер им рот. И снова уставился на большой вялый фикус, который по такому случаю принесли из бухгалтерии и водрузили с краю стола.
Сам фикус глядел в давно не мытое, дымчатое от пыли окно.
«Наше северное лето, карикатура южных зим, – подумал Зайцев. – Фикус, должно быть, скандализован».
Зайцев попробовал переменить позу, но стул под ним сразу так завыл и заскрипел, что тишина стала еще глубже.
– А вы, Зайцев, встаньте. Встаньте! Проявите уважение к процедуре.
Обладатель шпал и фуражки плавно взмахнул толстой белой ладонью, как бы показывая «вира». Стул прощально вскрикнул. Зайцев с облегчением встал, почувствовав, как в ногу будто впились тысячи иголок.
Отсюда он хорошо видел всех в зале. Раздражение на лицах постепенно сменялось сонной одурью. Собрания обычно заряжали надолго, как ленинградский дождь.
– Товарищ, ваше имя, – наконец, просипел кто-то за спиной.
Зайцев обернулся.
– Вы в зал говорите, – тут же одернул его тонкий надменный голос из-под фикуса. Гэпэушник привык, что вычищаемые юлили, потели, запинались. Ему не понравился этот прямо сидевший парень со светлыми, как у якутской собаки, глазами. Глаза глядели прямо, открыто. Мол, нечего скрывать, весь я как на ладони. При этом, казалось, сам парень ушел на глубину, как рыба, гэпэушник чуял это инстинктивно.
«Я с тебя гонор-то собью», – подумал он.
– Зайцев, Василий.
– Громче, – потребовал гэпэушник. Он начал сердиться на трусоватую комиссию: холопы. – Вот я свое имя громко произнести перед народом не стесняюсь: Шаров Николай Давыдович, – отрекомендовался он.
– Очень приятно. Зайцев! Василий! – пророкотал баритон так, что эхо отскочило от потолка.
– Так-то лучше, гражданин Зайцев.
Начало было положено. Чистильщики заметно приободрились.
– Дата рождения.
Зайцев ответил.
– Вы громче говорите, – еще раз потребовал товарищ Шаров. На подопечных из комиссии он уже не рассчитывал: холопы. Снова все надо было брать в свои руки.
– Товарищи, – зарокотал Зайцев, – меня кто тут не слышит? Я в самое ухо повторить могу.
Смешного в его реплике не было ничего, но в зале порхнули смешки, улыбки. Зайцев понимал их смех. Сколько лет они вместе в засадах сидели, под ножи бандитские шли, убитых товарищей хоронили. Здесь своих не сдают. Никому. И опарыш гэпэушный это знает. Зайцеву противны были эти мероприятия для галочки: слушали-постановили, чистили и вычистили. Только время терять.
Лица перед ним были все молодые. Никому нет и тридцати.
Они не шутке смеялись. Они показывали зубы незваному гостю. И тот понял.
– Ты, Зайцев, по форме отвечай. Клоуном в цирке на Фонтанке работать будешь, а не в советской милиции.
– А какой был вопрос?
Публика тотчас включилась в ход поединка с интересом и злорадством. Шаров покопался в бумагах, взял листок. «Из анкеты», – понял Зайцев. Анкету эту он сам когда-то заполнял, размашисто подписав.
– А почему товарищ Серафимов не явился?
– В командировке он.
– Вчера еще не в командировке, а сегодня в командировке? Так, что ли? – тотчас прицепился Шаров.
«А Шаров ли он? – подумал Зайцев. – Больше смахивает на псевдоним партийный».
– Такая у нас работа, – четко доложил Зайцев.
Теперь анкету нужно пересказать своими словами, вот и вся чистка. Неудивительно, что мильтоны сидят и бесятся: очень им интересна зайцевская биография.
– Происхождение.
– Пролетарское, – четко ответил Зайцев.
– Отец.
– Отец неизвестен. Мать прачка. Зайцева Анна. О матери могу рассказать.
– Неизвестен, значит? – блеснула бритая голова. Шаров нырнул лицом в папку.
«Очки бы сменил», – с неприязнью подумал Зайцев. И тут заметил, что папка, из которой тот вынул листок, была не желтая картонная, с зайцевским личным делом, а добротная кожаная. И добротность эта очень Зайцеву не понравилась.
– А вот тут у нас есть другие данные, – завлекательно начал товарищ Шаров. – В церковно-приходской книге запись есть ясная. Анна Зайцева сочеталась браком с Даниловым Петром Сергеевичем, звания купеческого. Петроград, год 1908-й.
Лицо Зайцева не дрогнуло. Ни тени не пробежало по нему.
– Мамашу мою папаша мой поматросил и бросил. Нагуляла меня моя мать, если вещи своими именами называть. Кто папаша мой был, извините, история покрыла мраком.
– А вот тут сказано: Анна Зайцева…
– Анн Зайцевых, я извиняюсь, в Петрограде как грязи. Вы на что намекаете?
Шаров изобразил сокрушенный вздох. А голос его ничего не изображал – металлический, наставительный.
Зайцеву некстати вспомнилась паутина из утреннего сна. А следом всплыло детское воспоминание-присказка: тьфу-тьфу-тьфу, куда ночь, туда и сон.
– Да не намекаю я, товарищ Зайцев. Я прямым текстом говорю. Ввели вы в заблуждение советскую милицию и советский народ.
Конец фразы потонул в громком визгливом хохоте. Все обернулись на подоконник. Ржала задастая немолодая бабища, из-под юбки торчали ноги-колоды в ботах.
– Ой, не могу, – верещала она.
Зайцев понадеялся, что его лицо не выразило ничего.
– Вы, гражданка… Гражданка!.. – засуетился гэпэушник. – Это сотрудница? Или вы сотрудница и ведите себя прилично, или покиньте зал!