В столь решающий час боги должны были проявить волю свою! А он, потомок Ахилла и сын Мирталы, владевший многими эпирскими таинствами чародейства и сообщения с небесными владыками, ведавший суть воздаяния жертв и строго блюдящий обряд, тотчас бы истолковал всякий знак свыше и ему последовал.
И потому, как ночь оставалась безмолвной, морская гладь незыблемой, а в звёздчатых небесах разливался безмятежный покой и даже птица не смела возмутить его стихию, Александр всё сильнее испытывал биение крови. От вздувшихся жил вдруг стали тесноваты доспехи, любовно пригнанные бронниками к каждому изгибу мужающего торса, а мягкое чешуйчатое заворотье на кольчужном оплечье и вовсе перехватило горло. Он ощутил, как набрякло и отяжелело лицо от прихлынувшего жара и неподвижный морской воздух не мог остудить его; из-под кожаной оторочки боевого шлема выцедилась и побежала к межглазью первая слеза солёного горячего пота, а голову охватил свербящий невыносимый зуд. Хотелось нащупать пряжку и сорвать шлем, однако всякое движение сейчас было бы растолковано Птоломеем и Клитом как сигнал к отправлению, и он терпел всё, ожидая знака богов, коим уже воздал жертвы.
– Скажи, государь, что ждёшь ты в этот решающий час? – не сдержался Каллис.
– Попутного ветра, – надменно усмехнулся царь, дабы не выдать своих чувств и надежд.
Историограф зашелестел папирусом: верно, что-то записывал.
И вдруг на воде появился чёлн, рассекающий отражённые звёзды. Плеск вёсел, шум воды и неясное бормотание приближались, будучи в тот миг единственными звуками в истомлённом тишиной пространстве. Незримый гребец, оказывается, пел разудалую воинскую песнь, однако заунывным, скучным голосом уставшего путника и правил точно к носу галеры. Александр, единственно бывший в седле, скорее других различил во тьме белеющую согбенную спину и лохмы седых волос, разбросанных по плечам: что-то знакомое почудилось в образе одинокого мореплавателя.
– Перебежчик, – определил Птоломей. – Или посол.
Сей воевода у Геллеспонта стоял у царя под рукой, среди приближенных гетайров, поскольку был по крови братом Александру – сыном Филиппа от одной из его наложниц. Однако соединяло их не только родство. Птоломей проявил себя как полководец, предусмотрительный советник и преданный соратник. Разнило лишь одно: если царь с юности придерживался аскетичной жизни, то незаконнорождённый сын был нравом в отца и не ведал ни в чём воздержания, особенно с женщинами. С собой в обозе он возил воспитанных и прелестных гетер, поскольку мыслил, будто совокупление с ними насыщает его эллинским благородством. А чтобы сократить дистанцию и умалить порок, однажды царь подарил брату буланого жеребца, который на скачках, бывало, обгонял даже Буцефала. Птоломей с этим конём не расставался, потому что воспитывал брата и наставлял конюх Александра, знавший толк в скакунах.
Парменион, переправившийся с отрядом несколькими днями раньше, без всякого сопротивления занял Абидос и донёс, что персов близ Геллеспонта нет и будто они изготовились встретить македонцев на Гранике. Даже конных разъездов нет, чтобы наблюдать за переправой! Столь неразумное их поведение Александр расценил как хитрость и потому велел ночью перегнать корабли и форсировать пролив в районе Трои.
– Кто бы ни был, приведи его ко мне, – велел он Птоломею, когда чёлн с тупым стуком причалил к царскому судну. – В такой час всякое явление – промысел богов.
Гетайры ринулись к челну, ловко подхватили гребца и поставили на палубу. И тут матёрый бык, стоящий на растяжках у носа корабля и обречённый на заклание богу морских пучин, вдруг вскинул морду и взбугал, оглашая рёвом звёздный пролив. Тем часом одинокого гребца подвели к царю, и Александра передёрнуло от внезапного озноба: перед ним стоял волхв Старгаст, кости которого были замурованы в угловой башне Пеллы! Однако этот мертвец оказался во плоти, и белая живая кожа его лица отчётливо светилась даже в темноте, а из коротких рукавов посконной рубахи торчали увитые мышцами могучие руки, которые он помнил.
На мгновение детский ужас и любопытство обуяли царя, ибо перед взором возникло видение, как волхв, бывший кормильцем малолетнего царевича, приучал не бояться высоты: брал за ногу и свешивал в прострел между зубьев башни. И при этом велел наблюдать, что вокруг происходит. Александр тогда ещё носил детское имя – Бажен, выше зыбки не поднимался и далее крепостной стены ничего не видел, и тут, впервые оказавшись в поднебесье, да ещё вниз головой, испытал сначала лишь страх. Душа затрепетала, сердце, напротив, замерло, а из гортани сам собой вырвался ребячий клик испуганного восторга. Ему почудилось: звездочёт разжал руку и Бажен теперь летит вниз – земля стремительно приближалась, и ничего иного, кроме пыльного склона сухого рва, он в тот миг не узрел. И это был не страх неминуемой гибели, которого в ту пору он ещё не ведал и не осознавал состояния смерти, как окончание жизни; он ужаснулся неестественности перевёрнутого мира!
Так было и в другой раз, и в третий, пока волхв не приучил его не взирать на высоту и воспринимать окружающее пространство во всяком его виде.
И сейчас на одно мгновение мир опрокинулся, и Александр едва сдержал крик устрашённого младенца. Старгаст же встряхнулся как-то по-собачьи, и с него на палубу осыпалось что-то неразличимое, будто водяные брызги или дорожная пыль, а седые космы спали, и на голом темени оказался лишь длинный клок, замотанный за ухо с тяжёлой золотой серьгой.
Бритая голова поблёскивала и светилась даже во тьме.
– И на кого же ты на сей раз исполчился, царь?
Насмешливый и дерзкий голос враз вернул его в привычное состояние, и перед взором очутился не старый волхв-кормилец, а молодой князь русов, выходивший с ним на поединок! Тот же нелепый вихор волос на голове, называемый чубом, ледяной, светящийся во тьме взор, и даже плетёный восьмиколенный кнут, собранный в кольцо, был замкнут в поднятой деснице! Столь неожиданное преображение повергло Александра в незнаемую доселе оторопь, когда всё – и плоть, и мысль – костенеет и не повинуется, кровь леденеет в жилах и живыми остаются лишь взор и слух.
– Сказано тебе: не ищи чужих святынь. Не внял ты моей науке, изгой. Сам возомнил себя бичом божьим! А напрасно!
Сказал так и, распустив по палубе кнут, встряхнул его змеистое тело – раздвоенный хвост издал громкий щелчок.
Гетайры отчего-то безучастно стояли рядом и словно не слышали руса, не замечали, к чему тот изготовился, Каллис даже в потёмках шуршал пером, держа в зубах другое, с обсохшими чернилами, Птоломей же изготовил пальму, дабы вовремя подать знак к отчаливанию, а Клит тем часом вовсе отстранился и, склонившись, поправлял сползавшие поножи.
Столь неслыханная дерзость невесть откуда взявшегося здесь архонта Ольбии их не возмущала: по крайней мере, никто из агемы не выхватил меча или колыча, чтобы немедля поразить хулителя. И только Буцефал, услышав щелчок, прижал уши и, приседая на задние ноги, стал сдавать, словно готовясь к прыжку – точно так же, как на ристалище.
Варвар поиграл кнутом, заставляя его плясать над палубой.
– Видно, мало я высек тебя на дору. Не вдосталь ты испытал бича моего! Ну так отведай ещё. На сей раз сполна воздам!
Леденящий панцирь оцепенения лопнул сначала в гортани.
– Зопир! – умоляющий вопль вырвался помимо воли. – Зопир, убей его!
В тот момент он даже не вспомнил, что Зопириона, свидетеля их поединка с этим русом, нет рядом, что тот остался на Капейском мысе близ Ольбии. Однако крик был услышан, гетайры встрепенулись и как-то беспомощно завертели головами, словно высматривая того, кому была дана команда убить. А тем временем варвар взметнул бич в воздух, и неумолимая петля уже полетела к белым перьям шлема, издавая пронзительный свист. Но в последний миг Буцефал под царём взвился, чуть не сронив седока, изогнутой могучей шеей заслонил всадника, принял удар на себя. И в тот же миг сам ударил копытами!
Рус отлетел на сажень и рухнул в толпу – недоумённая, захваченная врасплох агема даже увернуться не успела. Каллис уронил оба пера, а свиток папируса свернулся и пал на палубу.