— Ну хорошо, оставайся, если ты так решила! — сказал Белов, огорченный ее отказом, и спросил просто для того, чтобы протянуть время. — Тебе привезти что-нибудь? Подумай, может быть, тебе что-то нужно, для рисования, или просто чего-нибудь хочется?
— Не знаю... Нет, наверное, ничего... — ответила она рассеянно.
— Так когда мне вернуться, чтобы не мешать тебе работать?
— Когда хочешь, тогда и возвращайся! — произнесла она изменившимся голосом, в котором чувствовалось теперь еле сдерживаемое раздражение. — И зачем ты меня об этом спрашиваешь? В конце концов, это твой дом, ты здесь хозяин, и не ты мне, а я тебе могу мешать!
— Да что с тобой, Анна? — не выдержал Белов. — Как же ты можешь говорить такое? И потом, ты ведь прекрасно знаешь, что никакой я здесь не хозяин... Это чужая квартира, а вовсе не моя... — Он вдруг схватился за голову. — Господи, да о каких же глупостях мы с тобой говорим! Подумать только, до чего докатились! Что же с нами происходит!
— Со мной ничего не происходит! — резко ответила Анна.
— Неправда! Тебя словно подменили!..
— Ты можешь, наконец, оставить меня в покое?!
— Нет, не могу... Я люблю тебя, Анна, мне страшно за тебя. Я ни черта уже понять не могу и никуда не уйду, пока не услышу от тебя хоть что-нибудь вразумительное, живое, человечское! Если ты меня больше не любишь, так и скажи, и нечего нам претворяться друг перед другом, что ничего не случилось! Ты совсем меня не любишь?..
— Ты сам обещал не приставать ко мне с вопросами и не лезть ко мне в душу! — вдруг закричала она. — Вот и оставь меня, и поезжай по своим делам!
Ему тоже хотелось кричать, от отчаяния, от явной глупости и нелепости всего, что происходит между ними. Но он с трудом сдердался и промолчал, боясь любым взрывом эмоций, любой неловкой и неточной фразой испортить все окончательно. Набросил куртку, взял ключи от машины и уже у двери обернулся и произнес в пространство.
— Я буду часа через два...
— Как тебе угодно, — сухо сказала Анна ему в след.
Он вышел за дверь, постоял с минуту у лифта, потом вдруг не выдержал, вернулся обратно, быстро открыл дверь ключом, бросился к Анне.
Она сидела в кресле, замерев с карандашом в руках и безучастным взглядом глядела в пространство. Он опустился перед ней на колени, схватил ее руки, стиснул крепко, притянул ее к себе, стараясь заглянуть в глаза. Она молчала.
— Анна, да что с тобой! — закричал он. — Очнись!
— Ничего... — прошептала она.
— Ты пойми, я не могу так уйти! Ни черта я не понимаю, что с тобой происходит! Но я не могу оставить тебя!
— Ты и не сможешь понять, — сказала Анна чужим, незнакомым голосом, полным холода и отчуждения, — пожалуйста, оставь меня... — она встала, вырвала свои руки из его рук и медленно ушла в кухню.
Белов некоторое время смотрел на ее чуть ссутулившуюся фигуру, облокотившуюся руками на подоконник, на ее безмолвную отчужденную спину, повернутую к нему. Потом вскочил, бросился к выходу, хлопнул дверью, закурил, вызвал лифт... Он понял вдруг, что Анна больше не любит его. Это был конец...
Он вышел на улицу в отвратительном, подавленном настроении, которое не в силах был больше сдерживать. Почему он не заметил этого раньше, на что он надеялся? Жизнь, которая еще совсем недавно казалась ему такой счастливой и прекрасной, с каждым днем не просто теряла свою прелесть и красоту, а превращалась в настоящий ад. Он подумал, что так плохо, как сейчас, ему не было, наверное, еще никогда. Все прежние переживания и сомнения, трудности и невзгоды казались теперь сущей ерундой по сравнению с безнадежностью и безысходностью, которые испытывал он сейчас. И тотчас у него возникло одно единственное желание — зарыться в какую-нибудь темную глубокую нору и там вдребезги напиться. С этой мыслью он ехал по улице, почти ничего не видя перед собой, от него шарахались пешеходы, кто-то гудел ему сбоку, кто-то мигал фарами сзади, но он ничего не замечал, словно находился на необитаемом острове или в космическом пространстве... Конечно, у него были близкие друзья, Митька, Джек, но они-то думали, что у него все хорошо, они даже не предполагали, что происходит с Анной и с ним на самом деле! Все эта дурацкая психология, в которой никто ни черта не может понять! Нет, хватит, надо действовать, надо переломать эту ситуацию, чего бы это ни стоило!
Он рванул на красный свет, подрезав сразу две машины, резко свернул вправо, под оглушительную ругань припарковался кое-как у тротуара и бросился к телефону автомату...
Оставшись в доме одна, Анна медленно вошла в комнату, упала на диван, спрятала в подушку лицо и бессильно заплакала. Она плакала от жестоких обидных слов, сорвавшихся с ее языка, от того, что не сумела их удержать, от непоправимости всего, случившегося несколько минут назад, от стыда и злости на самою себя... Она сама не могла толком понять, что происходит с ней, просто она ощущала такую щемящую тоску, такую невыносимую душевную боль, что ей хотелось исчезнуть куда-нибудь, раствориться в пространстве, слиться с вещами, словами, только бы не чувствовать этого, не чувствовать ничего. Наверное, всему этому было какое-то вполне нормальное, логическое объяснение, без всякого сомнения, Джек с легкостью сумел бы вывести ее из этого ужасного состояния, но Анна не хотела никого посвящать в то, что твориться с ней. Ей было неловко, и стыдно, и страшно произнести вслух, что ее снова манит ночь... Она не могла никому сказать, что не может выбраться из лабиринта, потому что он — какая-то совершенно необходимая, неотъемлемая часть ее самой, а она сама — всего лишь крошечная деталь бесконечного, всеобъемлющего лабиринта, в который уходят все... Лабиринт — это жизнь, лабиринт — это смерть, лабиринт — это жизнь после смерти, где видят друг друга все, но не все могут встретиться...
Наконец она заставила себя подняться, взяла черный карандаш, подошла к мольберту, поглядела на белый лист и сказала громко, вслух, сама себе.
— Ну, делай же что-нибудь! Рисуй, если не можешь жить! Работай, что бы не сдохнуть от бессилия!
Ее рука прикоснулась к белой плоскости, и плоскость листа вдруг обрела объемность... На белом появлялось все больше черного... Она не чувствовала, что рисует, просто перестала сопротивляться какой-то неведомой силе, водившей ее рукой... В конце концов, перед ней возникло лицо, лицо Германа, потустороннее, отрешенное, черное, словно обожженное пламенем... Его лицо из небытия смотрело на нее, но глаза... Что было с его глазами?.. Вместо зрачков к ней были обращены ледяные кристаллы, холодные, непроницаемые осколки льда... Что он хотел сказать ей своим ледяным взглядом, от которого стыла кровь? То, что она никогда не сможет освободиться от него, что все было иллюзией — ее свобода, любовь, счастье?! Мертвый Герман казался теперь еще страшнее и еще сильнее, чем живой. Он своим холодным взглядом сковывал ее руки, подчиняя движения своей воле, леденил душу, чувства, разум... Она снова ощущала себя соучастницей всех его преступлений, даже тех, которые он совершил еще до встречи с ней... А самое страшное было, что она вдруг почувствовала себя не просто соучастницей, а убийцей, убийцей не только его жертв, но и самого Германа! Это она толкнула его к смерти, это из-за нее он пустил пулю себе в висок! Потому что она не сумела остановить его раньше, не настояла на том, чтобы он перестал убивать! А ведь именно она и только она могла бы ему помочь измениться и тем самым спасти его, потому что только она, Анна, была единственным живым существом, единственной среди людей, которую он любил! И думая, что он избавился от нее, оставшись в полном одиночестве, он больше не смог жить сам... Наверное, перед смертью он в чем-то раскаялся, осознав весь ужас собственной жизни... Господи, какая же это была ужасная жизнь и какая безнадежная, безысходная смерть!...
А она, она была женой Германа Реброва, какое-то время она любила его, или сильно привязалась к нему... Во всяком случае, он не был ей безразличен, стало быть, он стал частью ее жизни, а она — его. И это невозможно было забыть, от этого нельзя было избавиться! По ночам она все чаще видела Германа во сне... Он, словно призрак, посещал ее чуть ли ни каждую ночь, и так продолжалось уже несколько дней, а может быть недель... Время опять перестало существовать, спрессовалось и деформировалось, стало ощутимой, осязаемой частью пространства, которую, кажется, можно потрогать, взять в руки... Но на руках останется след, след от ожога, на руках будут шрамы, которые заживут не скоро, и в душе будут шрамы, которые не заживут никогда...