Здесь прибавлю только одно. Материальное положение русского писателя чрезвычайно шатко. Г. Щеглов во втором томе своей «Истории социальных систем» говорит о больших состояниях, наживаемых у нас литературой, о каретах и лакеях{5}. Спора нет, это бывает, но большие состояния наживаются все-таки не литературой в собственном смысле слова, а издательством. Большинство же литературных работников, если они не имеют наследственного состояния, как, например, Салтыков или Тургенев, под конец жизни терпят всяческие лишения и сплошь и рядом умирают нищими с горчайшими думами о судьбе своих семей, если таковые есть. Этого не избегают даже крупнейшие таланты, по-видимому, особенно благоприятно поставленные. Достоевский лишь за несколько лет до смерти поправился, а до тех пор бился, как рыба об лед, попадая временами в унизительнейшие положения. Зайончковскую (В. Крестовский – псевдоним) не на что было похоронить. Белинский писал одному знакомому: «Я ехал за границу с тяжелым и грустным убеждением, что поприще мое кончилось, что я сделал все, что дано было мне сделать, что я выписался и… стал похож на выжатый и вымоченный в чае лимон. Каково мне было так думать, можете судить сами: тут дело шло не об одном самолюбии, но и о голодной смерти с семейством»{6}. Это ли еще не драма?!
Но, конечно, ни о каких таких драмах я не помышлял, когда весною 1860 года с трепетным сердцем и маленькою рукописью в кармане пробирался на Петербургскую сторону, в редакцию «Рассвета»{7}, «журнала для взрослых девиц», издававшегося артиллерийским офицером Кремпиным{8}. Почему артиллерийский офицер издавал журнал для взрослых девиц и почему я, 18-19-летний кадет горного корпуса, отправился в этот журнал с своим первым литературным произведением, этого сразу не поймешь. Мне впоследствии «Рассвет» никогда не попадался под руку, но смутно помнится, что это был журнал по-своему интересный и живой, хотя просуществовал он недолго, не больше трех лет. В нем пробовали свое перо некоторые выдавшиеся впоследствии литературные силы. Там начал свою краткую, но блестящую карьеру покойный Писарев{9}. Если не ошибаюсь, там писал и А. М. Скабичевский{10}. Один мой товарищ по горному корпусу, некий Штильке, практический человек, ныне уже умерший, смастерил компиляцию о «кофе»{11}, снес ее Кремпину, и тот напечатал. Другой мой товарищ, К. А. Скальковский, ныне большой чиновник, всемирный путешественник и балетоман, напечатал в «Рассвете» какую-то историческую статью{12}. Таким образом, собственно мне дорога была как бы уже проложена, а следовательно, и мой выбор «Рассвета» можно объяснить чисто механически. Но нельзя, я думаю, так просто объяснить самую тему моей первой статьи. Тогда в «Современнике» появился отрывок из романа Гончарова «Обрыв», озаглавленный «Софья Николаевна Беловодова». Этот-то отрывок и вдохновил меня на критическую заметку{13}. Заметки этой я не помню. Помню только, что она была не подписана; помню почему-то, что Райский в ней сравнивался с гуслями-самогудами{14}; помню, наконец, одно замечание Кремпина о неловкости и ненужности употребленного мною выражения «пахотинщина» (Софья Николаевна Беловодова была, как известно, урожденная Пахотина); но осталось ли это действительно ненужное и неуклюжее слово, очевидно, навеянное «обломовщиной», или его Кремпин вымарал, – не помню{15}. А главное, не помню общей мысли и содержания статейки{16}. Во всяком случае, она была вызвана женскою фигурой. В то же время я замышлял статьи о некоторых других женских фигурах, исторических и поэтических, чего, впрочем, в исполнение не привел. Статейку мою Кремпин нашел «весьма удовлетворительною» и торжественно вручил мне за нее 13 рублей. «По расчету выходит 12 р. 90 к.,– сказал он, – но ужтак, для круглого числа». Несмотря, однако, на этот добавочный гривенник и на снисходительное одобрение артиллерийского редактора журнала для взрослых девиц, статейка была, должно быть, очень курьезная. Дело в том, что я тогда женщин не только не знал, а почти что и не встречал. Оторванный волею судеб с 14-ти лет от всякой семейной обстановки, заключенный в четырех стенах закрытого заведения и долго не имея в Петербурге никаких знакомых, я только перед самым своим выходом из корпуса, можно сказать, увидал женщин. Отсюда следует заключить, что в статейку о Софье Николаевне Беловодовой едва ли вложено особенно глубокое понимание, хотя тогда я, разумеется, был совершенно иного мнения об этом своем первенце. А, между тем, немного позже я еще и еще обращался (между прочим, помнится, в «Современном слове» Писаревского{17}) к разговору о женщинах и даже прямо о женском вопросе.
Этой кажущейся несообразности есть две причины. Одна из них обусловливается обстоятельствами времени. Это – та самая, по которой и артиллерийский офицер Кремпин стал издавать журнал для взрослых девиц. Есть общественные вопросы, очень сложные в своих подробностях и разветвлениях, но теоретически легко формулируемые, по крайней мере в своих исходных точках. К числу их принадлежит и так называемый женский вопрос. Основные его положения так просты и ясны, что им, собственно говоря, могут быть противопоставлены только лицемерие, предрассудки и насилие. Немудрено поэтому, что женский вопрос получил у нас чрезвычайную популярность в конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов, когда результаты Крымской войны вызвали в общественном сознании шумную волну борьбы с лицемерием, предрассудками и насилием вообще. Он не был, конечно, ни самым значительным, ни самым острым из множества возникших тогда общественных вопросов, но он был самым общедоступным. В сущности, он вовсе не так прост, как кажется или как казалось тогда, но его первые элементы поражают известным образом настроенные молодые умы и молодые или помолодевшие общества своею простотой и ясностью. Женщина хочет и может учиться, работать, участвовать в жизни общества, свободно выбирать себе семейную и всякую другую житейскую обстановку, – словом, женщина хочет и может быть человеком. Чтобы понять это и проникнуться этим, не требуется ни специальных знаний, ни житейской опытности, ни вообще какой-нибудь подготовленности. Достаточно логической способности и добрых чувств, которые могут быть и у артиллерийского офицера, и у полувзрослого горного кадета. В приподнятом тоне всей тогдашней общественной атмосферы женскому вопросу естественно было стать пробным камнем для приложения молодых сил, тем более что он был тогда новинкой. Для теперешнего хорошо настроенного юноши это – пройденная ступень, из-за которой он не станет огорчаться: несмотря ни на что, жизнь все-таки многое отвоевала. Но тогда именно на этой почве были всего удобнее первые стычки с насилием и своекорыстием, а стало быть, и первые проблески идеалов справедливости и свободы.
18-19-летнего юношу могло толкать в эту сторону еще одно обстоятельство. Гр. Л. Толстой с беспощадною и, может быть, даже чрезмерною откровенностью рассказал в «Крейцеровой сонате» про те мерзостные формы, под которыми в большинстве случаев молодые люди практически узнают так называемую любовь. Горькая правда, но правда все, что сказал об этом гр. Толстой с фактической стороны: грубо, грязно, омерзительно. Однако это, во-первых, не полная правда, а во-вторых, из нее следуют совсем не те выводы, которые делает гр. Толстой. Впрочем, о выводах гр. Толстого как-то даже странно говорить. Только упорное холопство перед именами может искать и находить здесь какую-то глубину и высшую правду. Как бы то ни было, но и после «Крейцеровой сонаты» любовь остается все-таки законом природы, писанным для дураков и умников, для холопов и бар, и вопрос не в том, чтобы обойти его, а чтобы физиологические корни любви и ее психологические цветы не были оторваны друг от друга. Благодаря безобразному строю нашей жизни вообще, благодаря в особенности условиям воспитания нашего юношества эта физиология и эта психология живут сплошь и рядом врознь. Самый обыкновенный случай тот, что девушка носится в эфирных волнах сентиментального идеализма, иногда подлинного, а иногда лицемерного, а ее будущий муж купается в это время в грязи. Но в большинстве случаев в то же самое время и в его душе цветут цветы, и только дальнейшее течение жизни окончательно определяет характер его отношений к женщине. В тот критический момент развития, когда физиологическая основа любви заявляет о себе с непреодолимою настойчивостью, смутным, но отнюдь не грязным тяготением к женщине проникается и душа юноши. Эта цельность настроения, охватывающая всего человека зараз, под влиянием среды иногда очень быстро нарушается, иногда навсегда, иногда временно, но она все-таки есть, по крайней мере в виде задатков. В это время пишутся проникнутые голубоглазым идеализмом стихи «к ней», где воспеваются разные «ее» блестящие качества, хотя никакой «ее» на деле нет, или же блестящие атрибуты торопливо нацепляются на первую попавшуюся женскую фигуру, к которой они, может быть, идут, как к корове седло. «Ее» нет, но есть смутное представление о чем-то сложно и жизненно прекрасном, чему хочется так или иначе послужить, помочь, защитить. Я не рожден поэтом и писал не стихи «к ней», существующей или несуществующей, а статьи о женщинах, которых совсем не знал.