Осенью, когда она влилась в младший класс, о второгодничестве говорилось теперь только как о последствии тяжелой болезни. А добиваться желаемого, оказалось, можно не обязательно своими руками, главное понять интересы и слабости других, а самой хотя бы внешне соблюдать правила Института. И теперь всегда ее окружало пусть скромное, но собственное общество обожательниц. Почти все девочки в Институте объединялись небольшими группками, иногда даже совсем не по принципу проживания вместе, а скорее по душевной тяге друг к другу. Но Татьяна старалась устроить еще и так, чтобы пансионерки из ее «кружка», а это, как правило, были слабохарактерные или не очень умные девочки, проживали с ней в одном дортуаре. Это давало больше возможности следить за ними, а значит и легче манипулировать. Девочки в ее окружении иногда менялись, и «отвергнутые» про нее говорили не всегда хорошее. И что нельзя положиться, и что при любой общей провинности выйдет так, то она окажется ни при чем, и что даже на руку, бывает, не чиста. Но за руку-то ее как раз никто и не поймал, так что пусть говорят, что хотят!
Больше всего Танечка не любила скучать. Верней не умела. Может быть, поэтому она больше ни разу не болела – те недели тоски с книжкой в руках до сих пор вспоминались с ужасом. Ее «подданные» давно поняли, что если у «королевишны» хандра, то это может обернуться для них если не неприятностью, то неудобством точно. Она или загоняет с какими-нибудь поручениями, не давая спокойно делать ничего своего, либо выберет кого-то одного и начнет подшучивать. А шутки у Танечки добрыми никогда не были, и колкими были определения. Но одно дело всем вместе смеяться над ее «шпильками» в адрес синявок или одноклассниц за глаза, а другое – выслушивать самой. И девочки старались предугадать и не допустить таких моментов – докладывали подсмотренное, пересказывали подслушанное.
Вот и сегодня, после того, как все они переоделись и умылись после выступления, заняться было совершенно нечем. Оба оставшихся экзамена были такими, что готовиться к ним не надо, прогулки на сегодня не назначали, и вообще, последние дни тянулись как резиновые. Таня уже предвкушала, как будет дефилировать с братцем по шумным вечерним улицам города, как они поедут гулять в Канавино, на ярмарку, как начнется ее взрослая жизнь. И никакая тетка их дома не удержит! А папаша вот-вот должен был в полк уехать, хотя может и остаться до выпускного бала. Но уж потом! Ух!
– Душечки, не осталось ли у кого гостинцев? А то с этими экзаменами все обеды теперь так задерживают, а кушать уже хочется! – капризно протянула она.
Девочки метнулись к своим тумбочкам, но так как до отъезда по домам оставалось всего несколько дней, то запасы у всех были на исходе. Те жалкие остатки, что смогли предложить ей соседки, Таня брезгливо отвергла, морща носик. Но тут ее взгляд выцепил холщовый мешочек в руках у одной из нерасторопных девиц.
– Что там у тебя, Смоленская?
– Орешки, Танечка.
– Ой, орешки, орешки! Хочу орешки!
Смоленская обрадовалась неожиданному случаю угодить Горбатовой и с готовностью протянула ей раскрытый мешочек. Таня заглянула в него и снова выпятила нижнюю губу. – Ну, так наколи их!
– А чем, Таня? Дверью? Так опять ругаться будут.
– Ну, так и ешь их сама со скорлупой! – фыркнула Танюша.
Смоленская подумала, что поймают или нет, еще не известно, а вот Татьяна может надуться надолго и испортить все последние дни пребывания в пансионе. Она кивком позвала Барятинскую на помощь, и они направились к дверям, потому что одной колоть орехи было крайне неудобно. Двери открывались внутрь спальни, и ритуал состоял в том, что одна девушка пристраивала орех рядом с косяком и придерживала его, чтобы не соскользнул вниз, а вторая по ее команде тянула ручку двери на себя. Рисковала больше та, что была с орехами, но внимание требовалось от обеих. Может потому они и не услышали шаги классной дамы в коридоре, которую заинтересовала гуляющая во все стороны дверь.
Когда Барятинская внимательно вглядывалась в закладку пятого или шестого по счету ореха, дверь резко открылась и несильно стукнула ее по лбу. Она отскочила, но тут же раздался жуткий визг Смоленской – распахнувшейся дверью ей прищемило пальцы. Таня в это время находилась в другом конце дортуара и делала вид, что наводит порядок на тумбочке. Никто на нее в этот момент не обращал внимания, но в душе она ликовала – приключение с орехами оказалось гораздо забавней, чем можно было ожидать. И как, интересно, Смоленская собирается завтра держать карандаш на экзамене? Обеих пострадавших увели в лазарет.
***
Из лазарета они вернулись нескоро, с округленными от ужаса и возбуждения глазами, и переполненные добытой информацией. Смоленская потрясала перевязанными пальцами и хвасталась освобождением от завтрашнего экзамена, а у Барятинской на лбу красовались почему-то сразу две шишки. Они были столь незначительными, особенно по сравнению с травмой подруги, что их бы вообще мало кто заметил, если бы не старания доктора, который разрисовал их сеточкой из йода – они теперь светились как два желтых фонаря. Смоленская продолжала тараторить про выпавшие ей страдания и Барятинская поняла, что инициативу пора перехватывать. «А что я сейчас вам скажу-уууу!» – протянула она загадочно и тут же Смоленская сразу и зажмурилась, и закрыла уши руками, и сипло прошептала: «Не надо, не надо, я боюсь про покойников!». После этого высказывания равнодушных слушателей не осталось вовсе.
Татьяна сообразив, что речь идет о чем-то очень интересном, но вероятней всего не предназначенном для их ушей, тут же организовала некое подобие безопасности. Смоленскую, раз та все равно боится, они оставили в спальне, чтобы предупредила, если войдет кто-то из старших, а сами во главе с рассказчицей скрылись в умывальной комнате.
И Барятинская им поведала, что, на подходе к лазарету они столкнулись с нянечкой-сиделкой, увозящей в прачечную белье. Доктор, увидев, что пациентов двое, вздохнул, было, об отсутствии помощницы, но стал заниматься ими один, в порядке очереди. Барятинской он велел подождать, а Смоленскую, прежде всего, заставил опустить руку в лед, насыпав его горкой в кювету, так как пальцы пациентки сильно распухли и болели. А сам стал доставать перевязочный материал из стеклянного шкафчика. Тут вбежала пепиньерка с первого этажа и с криком: «Доктор! Срочно, там обморок! Быстрее в кабинет к maman!», – увела его за собой, он едва успел прихватить свой саквояж, да велеть девочкам: «Только ничего не трогайте!».
Едва дверь за ним закрылась, Смоленская оставив лечение льдом, тут же полезла в шкаф за бинтами, которыми можно было привязывать чужую одежду к стулу или волосы к железной спинке кровати, а Барятинская, шепнув ей: «Не разбей ничего!», выскользнула из лазарета и побежала к кабинету начальницы подслушивать. На первом этаже все двери были массивные, и в данный момент плотно прикрытые, и слышно через них было плохо. Барятинская оглядела пустой коридор и приникла к замочной скважине. Через отверстие все равно ничего не было видно, кроме окна напротив, и тогда она вся превратилась в слух. Понять с кем обморок сразу не удалось, потому что голос maman она как раз слышала. Вообще в кабинете было много народу, но вот, наконец, выделился равномерный мужской бас и стали различимы некоторые слова: «руки», «ноги», «голые», «задавили насмерть», «оба брата», «истекали кровью». А дальше совсем страшные: «анатомический театр», «хоронить» и, почему-то, «Москва». Потом снова раздался голос maman и еще какой-то женщины.
Внезапно дверь распахнулась, и Барятинская, забывшая, что на этом этаже двери открываются как раз наружу, заработала свою вторую шишку. Двое мужчин, один из попечительского совета, а второй незнакомый, помоложе и посимпатичней, вывели из кабинета под руки мать Лидки Олениной. Попечитель говорил ей: «Вам непременно нужно ехать сегодня московским. Я распоряжусь о билете, Вам его на дом привезут, а Вы пока собирайтесь», и они повели ее к выходу. В середине коридора та на секунду остановилась, встряхнула пушистой головой, выпрямилась и дальше пошла уже более твердым шагом и самостоятельно. На пороге возникла maman: