"Нашёл время! - укорял он себя, оглядываясь. - Приду потный, в одышке, эко хорошо для жениха! Не спал к тому же, рожа-то не дай бог какая..."
В скучном отвращении он стал рассматривать медный глаз собаки и следить, как она ловит тени мух. С реки доносился звонкий, раздражающий крик и визг ребятишек.
"Лучше я вечером к ней, а теперь работает она и всё такое..."
Вдруг рассердился на что-то, топнул ногой и крикнул собаке:
- Пшла прочь!
Собака взглянула на него здоровым глазом, показала ещё раз медный и, повернувшись спиной к нему, растянулась, зевнув с воем. На площадь из улицы, точно волки из леса на поляну, гуськом вышли три мужика; лохматые, жалкие, они остановились на припёке, бессильно качая руками, тихо поговорили о чём-то и медленно, развинченной походкой, всё так же гуськом пошли к ограде, а из-под растрёпанных лаптей поднималась сухая горячая пыль. Где-то болезненно заплакал ребёнок, хлопнула калитка и злой голос глухо крикнул:
- Гони её...
Кожемякин поглядел на мужиков, вздохнул, медленно пошёл домой и там лёг спать, решив, что вечером он неотложно пойдёт к Горюшиной.
А когда проснулся - заходило солнце, сад был красен, и по двору разносился сердитый крик Шакира:
- Чего будет? Никакой дела нет, вода не привёз - как это? Надо работать!
- Ага! - воскликнул хозяин, вскочив с дивана, подошёл к окну, позвал татарина и попутно заглянул в зеркало, желая знать, достаточно ли строго его лицо: заплывшие глаза смотрели незнакомо и неприятно, правая щека измята, в красных рубцах, волосы растрёпаны, и вся фигура имела какой-то раздавленный, изжёванный вид.
"Жених! Очень похож!" - сердито и тоскливо упрекнул он себя, а когда вошёл Шакир, он отвернулся в угол и, натужно покашливая, сказал:
- Выдай ему расчёт!
- Ух! - откликнулся татарин негромко, с явным сожалением и испугом.
- Да, так-то вот! - бормотал Кожемякин, искоса поглядывая в зеркало, и, увидав там сморщенное, жалобно улыбавшееся лицо, - испугался, что Шакир начнёт спорить, заступаться за Максима.
- Иди, иди, чего там! - как мог сердито заговорил он, стоя спиной к татарину. - Надоело всё это! Лентяев не надо. Сегодня бы и уходил, сейчас вот, довольно баловства, да! Иди!
Шакир бесшумно исчез, а хозяин присел на стул среди комнаты и, глядя на пальцы босых ног, задумался:
"Придёт прощаться. Сказать бы ему чего-нибудь? Он, чай, сам наговорит, по дерзости своей".
- Ну, и чёрт его дери! - крикнул Максим на дворе.
"Меня, конечно", - сообразил Матвей Савельев, прислушиваясь и опуская голову. Он знал, что отменит своё распоряжение, если Шакир начнёт защищать дворника или сам Максим войдёт и спросит: "За что вы меня рассчитали?"
И ему было приятно слышать сердитый голос, гудевший то в сенях и в кухне, то на дворе; слов нельзя было разобрать, а ясно, что Максим ругался, это оправдывало хозяина, укрепляя его решение, но плохо успокаивало человека.
Снова вошёл Шакир. Плотно притворив дверь за собой, он опасливо покосился на открытое окно во двор и сказал, вздохнув:
- Одиннасать рубля двасать копейкам ево...
- Дай пятнадцать! - негромко молвил Кожемякин.
Унылое лицо Шакира вздрогнуло, он протянул руку, открыл чёрный рот.
- Ладно, ладно! - торопливо зашептал Кожемякин. - Я знаю, что ты скажешь, знаю...
Татарин согнул спину, открыл ею дверь и исчез, а Кожемякин встал, отошёл подальше от окна во двор и, глядя в пол, замер на месте, стараясь ни о чём не думать, боясь задеть в груди то неприятное, что всё росло и росло, наполняя предчувствием беды.
- Прощай, брат! - негромко прозвучало на дворе. - Спасибо тебе.
Потом хлопнула калитка, и - раз, два, три - всё тише с каждым разом застучали по сухой земле твёрдые тяжёлые шаги.
"Семнадцать, - сосчитал Кожемякин. - Ушёл, не простясь, - как собака сбежал!"
Хотелось вызвать мысль сердитую, такую, чтобы она оправдывала поступок, но думалось вяло, было тревожно.
Сад кутался пеленою душного сумрака; тяжёлая, оклеенная пылью листва не шелестела, в сухой траве, истощённой жаждою, что-то настойчиво шуршало, а в тёмном небе, устало и не сверкая, появились жёлтенькие крапинки звёзд. Кто-то негромко стучал в монастырские ворота, в устоявшейся тишине неприютно плавал всхлипывающий тонкий голос:
- Сестрица - некуда боле, везде толкались...
"Ежели мне теперь идти к ней? - соображал Кожемякин, изнывая в тягостной скуке. - Поздно уж! Да и он, чай, там. Конечно - он не преминул..."
Обо всём думалось двойственно и противоречиво, но всё-таки он не спеша оделся, вышел за ворота, поглядел на город и - нога за ногу пошёл в поле, покрытое жаркой тьмой.
Когда он поравнялся с Мордовским городищем, на одном из холмов что-то зашевелилось, вспыхнул огонёк спички и долго горел в безветренном воздухе, освещая чью-то руку и жёлтый круг лица.
Кожемякин круто повернул прочь.
"Это место несчастные посещают".
Но вслед ему с холма крикнули голосом Комаровского:
- Матвей Савельич - вы?
- Я.
- Идите сюда. Посидим, побеседуем.
Кожемякин был доволен встречей, но, подумав, сказал:
- Нет, я к вам не пойду... Идите вы со мною.
Посвистывая, шаркая ногами и занося плечи вперёд, горбун подошёл, сунул руку Кожемякину и бок о бок с ним долго шагал по дороге, а за ним тонкой лентой вился тихий свист.
- Прогнали Максима? - вдруг спросил он.
- Да! - вздрогнув, ответил Кожемякин.
- Видел я его, - задумчиво говорил горбун, шурша какой-то бумажкой в кармане у себя. - Идёт, вздернув голову, за плечом чёрный сундучок с премудростью, на ногах новые сапоги, топает, как лошадь, и ругает вас...
- Ругает?
- Именно.
- Вы сами-то как? - спросил Кожемякин, помолчав. - Ведь вы его не очень жалуете?
- Я, сударь, никого не жалую, - как-то неестественно просто выговорил горбун.
"Врёшь!" - подумал Кожемякин.
- А вы понимаете, что уронили себя во мнении ваших знакомых? - спросил горбун и зевнул, напомнив собаку с медным глазом.
У Кожемякина неприятно ёкнуло в груди, он пробормотал тихо и нерешительно:
- Чем это?
- Вам, батя, этого не простят!
- И прощать нечего! Да разве я прошу прощенья? - волновался Матвей Савельев.
Комаровский, точно вдруг вспомнив что-то, ожидавшее его впереди, ускорил шаги и закачался быстрее, а Кожемякин, догоняя его, обиженно ворчал:
- В чём я виноват? Если он лентяй и бросил всякую работу, - я в своём деле волен распорядиться...
- А они распорядятся с вами, - негромко и равнодушно заметил его спутник.
Из тьмы встречу им выдвинулось, точно сразу выросло, большое дерево, Комаровский остановился под ним и предложил:
- Сядемте?
- Что ж, сядем...
Горбун, прислонясь плечом к стволу, долго шарил в карманах, потом зажёг спичку о штаны и, следя, как она разгорается, глуховато заговорил:
- И если сказать вам - просите прощения у Максима, вы тоже ответите что ж, можно...
"К чему это он?" - подумал Кожемякин, внимательно вслушиваясь.
- А сказать - намните ему бока, тоже - можно?
- Вовсе нет! -- нехотя заметил Кожемякин.
Помолчав, горбун просто и безобидно продолжал:
- Вы, сударь, хуже злого. Злой - он хоть сопротивление вызывает, вы же - никаких чувств, кроме жалости. Жалко вас, и - больше ничего! Русский вы человек, очень русский! На сорок лет в пустыню надо вас, таких. И её с вами.
- Авдотью Гавриловну? - тихонько спросил Кожемякин, наклоняясь к собеседнику.
- И её. Вам - нечего защищать, нечем дорожить, вы люди - неизвестно зачем!
Горбун снова зажёг спичку, осветил лицо его и швырнул её прочь раньше, чем она догорела.
- Не курите вы, а спички тратите, - заметил Кожемякин нехотя, чтобы сказать что-нибудь.