Литмир - Электронная Библиотека

Но она, согнув шею, точно ушибленная по голове, тихо ушла из кухни.

Тогда Матвей сурово сказал:

- Ты, Маркуша, - придерживай язык. Я те врать не позволю!

И услыхал в ответ незнакомый, твёрдый, грубый голос:

- А не приставайте - не совру! Чего она пристаёт, чего гоняет меня, забава я ей? Бог, да то, да сё! У меня лева пятка умней её головы - чего она из меня душу тянеть? То - не так, друго - не так, а мне что? Я свой век прожил, мне наплевать, как там - правильно-неправильно. На кладбищу дорога всем известна, не сам я туда пойду, понесуть; не бойсь, с дороги не собьются!

Он перестал строгать, говорил, точно лаял, густо, злобно, отрывисто, и конца его словам не чувствовалось.

Вскочил Шакир и - взвыл, махая руками:

- Ай-яй бесстыдна, - ух, старык!

А он вертел головой и всё бормотал:

- Отстань и - кончено, - да!

- Брось, Шакир, - махнув рукой, сказал Кожемякин, уходя из кухни.

Усталый, подавленный, он сел на крыльце, пытаясь понять то, что случилось.

"Вот - я его опасался, ставил особо от людей, а он - пустое место!"

И удивлённо воскликнул про себя:

"Во-от она чего за ним следила! Подстерегла-таки, - умница!"

Над провалившейся крышей бубновского дома ясно блестел серп луны, точно собираясь жать мелкие, редкие звёзды. Лаяли собаки, что-то трещало и скрипело, а в тени амбара хрустнул лёд и словно всхлипнули.

- Это вы? - вздрогнув, спросил Матвей.

- Я, - не сразу ответила постоялка и, высокая, чёрная, вышла на свет. - Что это трещит?

- Видно, бедные подобрались, Бубновых дом обдирают на топливо, объяснил он, глядя на неё с уважением и оттенком того чувства, которое раньше вызывал в нём ведун Маркуша.

- Просто как всё у вас, - тихо сказала женщина.

- Выморочное, охранять некому...

И, заглянув в бледное её лицо, осторожно спросил:

- Обидел вас Маркуша-то?

- Да-а, - опустясь на ступень крыльца, заговорила она. - То есть - не обидел, но... не знаю, как сказать. Мне всегда казалось, что говорит он бездушно, - со скрытой усмешкой, не веря в свои слова. Я много встречала народа, - мужики вообще скрытны, недоверчивы, - после этих встреч в душе остаётся что-то тяжёлое, непонятное, - а вот сегодня выяснилось... - Она замолчала на секунду и вдруг тихо, точно упрашивая кого-то, вскрикнула: Очень хочется, чтобы я ошиблась! Страшно это! Вспомнились ваши записки мёртвое мыло и всё...

"Что она говорит?" - думал Кожемякин, напряжённо вслушиваясь в её слова.

- Прогоню я его!

Она болезненно воскликнула:

- Ну, вот! Эх, какой вы...

- Обидно очень! - объяснял Матвей. - Бывало - слушаешь его, удивление такое в душе: всё человек знает, всё объясняет, а он - вон как, просто болтал...

- Вы не можете представить себе, - заговорила постоялка, точно жалуясь, как недавно Маркуша жаловался, - до чего это поразительно, неверие его! Когда не верят образованные люди - знаете, есть и были такие думаешь: ну, что ж? Хилые цветы! А ведь он - почва, он - народ... и не один десяток лет внушал людям то, во что не верил, это ужасно! Я не знала, что такие люди есть, а теперь мне кажется, что я видела их десятки, - таких, которые, говоря да и нет, говорят - отстань! Какой страшный внутренний разрыв человека с людьми, с миром! Всё равно, что сказать людям, лишь бы оставили в покое, - в каком покое? Среди образованных не верующие ни во что всё-таки хоть в себя верили, в свою личность, в силу своей воли, - а ведь этот себя не видит, не чувствует! Вспомните, как он говорил о долях! Какое безмерное, глубочайшее и невозмутимое отчаяние, - вы понимаете?

Нет, он плохо понимал. Жадно ловил её слова, складывал их ряды в памяти, но смысл её речи ускользал от него. Сознаться в этом было стыдно, и не хотелось прерывать её жалобу, но чем более говорила она, тем чаще разрывалась связь между её словами. Вспыхивали вопросы, но не успевал он спросить об одном - являлось другое и тоже настойчиво просило ответа. В груди у него что-то металось, стараясь за всем поспеть, всё схватить, и всё спутывало. Но были сегодня в её речи некоторые близкие, понятные мысли.

- Живёшь, живёшь и вдруг с ужасом видишь себя в чужой стране, среди чужих людей. И все друг другу чужды, ничем не связаны, - ничем живым, а так - мёртвая петля сдавила всех и душит...

- Вот! Действительно - петля!

- Хочется заполнить эту яму между тобою и людьми, а она становится всё шире, глубже...

- Глубже? Да...

Эти понятные куски её речи будили в нём доверие к ней, и когда она на минуту замолчала, задумалась, он вдруг оглянулся, как бы опасаясь, чтобы кто-то чужой не подслушал его, и спросил:

- Евгенья Петровна, скажите вы мне, как это случилось, что вот вы русская и я русский, а понимать мне вас трудно?

Она быстро обернулась к нему.

- Трудно?

- Очень! Некоторые слова...

- Ах, что слова! - скорбно воскликнула она. - Но - понятно ли вам, что я добра хочу людям, что я - честный человек?

Он по совести ответил:

- Да, честный, иначе я думать про вас не могу, ей-ей!

И готов был перекреститься.

- Спасибо! - тихонько сказала она, схватив его руку. Потом, оглянув двор и небо, - поёжилась.

- Страшновато у вас и холодно.

- Пойдёмте в горницу! - умоляюще предложил он, и когда она, безмолвно поднявшись на ноги, пошла впереди, - его охватило жаром светлое предчувствие новых дней.

Задумчиво расхаживая по комнате, она говорила, высоко подняв брови:

- Это тоже ужасно... и очень верно: вы русский, я русская, а говорим мы - на разных языках, не понимая друг друга...

Сидя на лежанке, он внимательно следил за игрою её лица, сменой удивления, тревоги и тоски, а сердце билось:

"Вот, сегодня, сегодня!.."

Он видел, что сегодня эта женщина иная, чем в тот вечер, когда слушала его записки, - не так заносчива, насмешлива и горда, и тревога её речи понятна ему.

"Ага, почуяла?" - думал он, немножко торжествуя, но больше жалея её.

Она вздрагивала, куталась в шаль, часто подносила руки к вискам, и на щеке у неё трепетала тёмная прядь волос.

- Я тоже не понимаю вас, - слышал он. - С виду вы такой, простите, обыкновенный...

"За что - простить?" - думал Матвей.

- И вдруг - эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы их, а я слышала какой-то упрекающий голос, как будто из дали глубокой, из прошлого, некто говорит: ты куда ушла, куда? Ты французский язык знаешь, а - русский? Ты любишь романы читать и чтобы красиво написано было, а вот тебе - роман о мёртвом мыле! Ты всемирную историю читывала, а историю души города Окурова - знаешь?

Она глухо засмеялась.

- Точно я птицей была в тот вечер, поймали вы меня и выщипывали крылья мне, так, знаете, не торопясь, по пёрышку, беззлобно... скуки ради... Пошла я на другой день гулять, вышла за город и с горки посмотрела на него какими-то новыми глазами. Лежит на снегу паучье гнездо, и невидимо тянутся от него во все стороны к деревням эти паутинки, - ваши окуровские, липкие мысли, верования, ядовитая пена мёртвого мыла! Тянутся далеко и опутывают, отравляют множество людей дикими суевериями, тупой, равнодушной жестокостью. Этот ваш страшный мудрец - как его?

- Базунов? - хмуро подсказал Матвей.

Её слова о городе вызвали в нём тень обиды: он вспомнил, каким недавно представился ему Окуров, и, вздохнув, сказал:

- Городок, конечно, маленький, ну и думы наши маленькие...

А она, закинув руки за голову, тихонько воскликнула:

- Ах, как жалко, что я женщина!

Что-то знакомое ему прозвучало в этих словах.

- Отчего - жалко?

- Это очень мешает иногда, - сказала постоялка задумчиво. - Да... есть теперь люди, которые начали говорить, что наше время - не время великих задач, крупных дел, что мы должны взяться за простую, чёрную, будничную работу... Я смеялась над этими людьми, но, может быть, они правы! И, может быть, простая-то работа и есть величайшая задача, истинное геройство!

47
{"b":"56713","o":1}