Однако как это дешево, пан Грабал, повторять за Хайдеггером, что боги покинули этот мир, что сгинули и Геракл, и Прометей; фразы эти, пан Грабал, красиво звучат, но стоят не больше, чем сто граммов зельца за крону двадцать, ибо герр Хайдеггер доказал, что хотя старые боги, быть может, и вправду умерли, но рождаются новые, которым придется заплатить за все так, как заплатил, отняв себе ухо, Винсент Ван Гог.
Что, собственно, случилось в городе в эти два дня? Полагаю, что вооруженная сила полиции и народных дружин грубо вмешалась в дела молодых людей, создавших культ своего святого; полагаю, что эта сила присвоила себе право переступить грань допустимой самозащиты, карая людей, которые не применяли ни огнестрельного оружия, ни дубинок, ни булыжников, а имели в своем арсенале только слово да свисток из двух пальцев, а еще с ними было дитя в коляске, но не так, как у Одиссея, которому в борозду, когда он пахал, цари положили его сына, чтобы заставить его вступить в Троянскую войну... И что же? Глаза омоют слезы -- да и офтальмология эффективнее слезоточивого газа; одежда высохнет -- или будет куплена новая; задержанных в конце концов выпустят, и жизнь вернется в старое русло... В самом деле, пан Грабал, в старое русло? Отнюдь! Эти молодые люди, которые там были явно или в душе и душою, выказали определенную сопричастность, определенную солидарность и совершенно определенное стремление к Добру, каковое непременно даст свои плоды в будущем.
И вот так я сидел в "Золотом тигре", размышляя, как всегда: если бы боги были ко мне благосклонны, с какой бы охотой я намертво отрубился за кружкой пива -- но я сидел, слушая подробности этого великого Понедельника и великого Воскресенья, и из передаваемых мне горящими глазами сообщений соткался гигантский гобелен, который теперь невозможно истребить или сжечь, ибо явью стали его сюжеты, вышитые самой жизнью, а то, что наступило, не отступит. Так грезил я в "Золотом тигре" о своей смерти, ох, эта моя пара кружек пива, нынче я выпил их шесть, и все, что я слышал, все, во что вслушивался, выплеснулось куда-то мимо, и я просто продолжал слушать людской гомон, который для меня был лишен всякого смысла, а потом я расплатился, но кто-то мне заказал еще кружку, и я наконец вышел в ночь, поднял голову и по обыкновению загляделся на небо, небо святого Илии: ночь будет холодная и звездная, и наискосок от моего окна на шестом этаже я увижу сегодня вечером серпик; и я побрел. Парижская улица уже затихла, проехала полицейская машина, бесшумно остановилась, оттуда вышел человек, который принялся засовывать за автомобильные дворники штрафные квитанции тем, кто встал там, где стоянка запрещена, потом фары бесшумно повернули к "Мэзон Оппельт", откуда с шестого этажа хотел когда-то выброситься Франц Кафка, и я остался на Староместской один... присел на первую попавшуюся скамейку и задумался... напротив возвышался памятник Яну Гусу, тому самому, при сожжении которого некая старушка подбросила хворост в огонь, чтобы Ян Гус лучше горел, его памятник посреди площади тонул во тьме, а дворец Кинского, как и вся восточная сторона площади, был озарен ярким неоновым светом, так что на фоне розовых и бежевых стен дворцов и домов отчетливо выделялся черный силуэт памятника... и так я сидел один, но вот подросток вскочил на скамью и начал перепрыгивать с сиденья на сиденье, а из самого сердца Староместской донесся тихий голос флейты, такой тихий и такой настойчивый голос флейты... он будто бы струился из одиночества, с пастбищ, с затерянного озера, этот голос флейты брал за душу и сам по себе, но еще из-за того, что несколько часов назад отсюда отбыли последние машины со слезоточивым газом и водометами, последние машины с овчарками, великолепными немецкими овчарками, которые сейчас наверняка сидят в своих вольерах, отдыхая после тяжкого труда в воскресенье и понедельник... а тут, на Староместской, льется из самого сердца памятника голос флейты, я было даже испугался, встал, поднял руку, повернул голову... да, это был голос флейты, что наполнял площадь, поднимаясь из не вянущего даже зимой кустарника, над которым возвышается статуя Яна Гуса; промелькнуло несколько ночных прохожих, в пустоте площади гулко отдавались голоса, но никто не остановился, их шаги по диагонали пересекли Староместскую, от Железной к Парижской, от Длоугой к Мелантриховой, а потом голос флейты оборвался, наступила тишина, звенящая, как натянутая струна, и я видел, как над бордюром вокруг памятника Гусу раздвинулись ветки и кто-то спрыгнул на мостовую, на которую падал отблеск с залитых светом стен, а следом от темного памятника отделилась вторая фигура, которая катила перед собой детскую коляску, и из черной темноты памятника под яркий свет против бывшей аптеки "У Единорога" шагнула молодая пара с детской коляской, где, наверное, и лежала эта волшебная флейта, и я с писательским любопытством засмотрелся на окно во втором этаже бывшей аптеки, вспоминая, что здесь был салон пани Герты Фанты, который во времена Австро-Венгрии посещали Франц Кафка, Альберт Эйнштейн, Рудольф Штейнер, Макс Брод и польские поэты... а волшебная детская коляска свернула на Королевскую дорогу, со стороны Парижской вынырнуло такси, подняв руку, я остановил его светящийся на крыше гребешок... а усевшись, я вдруг понял, что эта волшебная флейта звучала ровно на том месте, где осуществляется вертикальная космическая связь... Верю, что власть над народом благодеяний Твоих вновь вернется в руки Твои...
P.S.
А дома я отыскал конец третьей главы "Бесплодной земли" Т.С.Элиота и с шестого этажа декламировал эти строки луне: "Горящий горящий горящий О Господи Ты выхватишь меня О Господи Ты выхватишь горящий".
А в примечаниях я прочитал, что этот текст -- из "Проповедей огня", которые сложил Будда.
Керско, вторник, 17 января 1989 года