Банк взяли чисто, если не считать погибшего Губатова, который остался лежать у входа с простреленной грудью. Но о нем никто не горевал, даже Столбов. Этот господин оказался очень уж проворным и осторожным, как пуганый и стреляный зверь. На полном ходу, как только влетели на окраину, сиганул из кошевки вместе с мешками, успев лишь Семену крикнуть:
– Сиди дома, жди!
Куда он дальше кинулся, разглядывать было некогда. Семен домчался до своей избы, Карьку – в конюшню, кошевку – под навес, а сам вывернул подгнившую половицу возле стены, которую давно хотел заменить, и принялся строгать и подгонять на ее место припасенную еще летом толстую сухую плаху. За работой хотел успокоиться и мысли привести в порядок, да и опасался крепко – не нагрянет ли следом полиция?
Но полиция не нагрянула.
А вечером, когда стемнело, пришел Столбов, выставил на стол бутылку водки и попросил Семена, чтобы тот выдал стаканы и хлеба. Вдвоем, не чокаясь и молча, будто на поминках, выпили они всю водку, до донышка, и легли спать.
Мешков при Столбове не было. Пришел он налегке, без всякого узелка, и даже водку принес в кармане полушубка, в который успел где-то одеться.
Дальше началось самое неожиданное.
С выплатой остальных денег господин Столбов, именуемый теперь Расторгуевым, не торопился. Отделывался обещаниями, говорил, что надо еще подождать, чтобы все вокруг успокоилось, а после объявил, что к оговоренной сумме он еще значительную добавку приложит, но для этого надо съездить на Парфеновские прииски, чтобы он смог там уладить свои дела.
Похоже, решил Семен, начинается сказка про белого бычка. И опасения своими поделился с Капитонычем, попеняв ему, что всунул тот своего извозчика в дело мутное и невыгодное. Но у старого трактирщика, оказывается, совсем иной, собственный, интерес имелся. Когда Семен об этом интересе услышал, поначалу даже опешил – не ожидал от старика такой прыти!
– А мы, Семушка, у него все денежки заберем, какие он награбил. Раз он слова своего не держит, возьмем да накажем. Только самую малость узнать надо – где он мешки свои хранит и кто ему еще помогает? Не могли же они вдвоем на такое дело решиться! А заодно покараулить, чтобы не улизнул. Я теперь, Семушка, почаще к тебе наведываться стану, ты мне все будешь рассказывать, а я тебя не обижу. Я тебя, Семушка, по-царски награжу. По-царски! Я тебе красавицу-Василису предоставлю, для утехи, для любви и ласки. Желаешь владеть Василисой? Же-ла-ешь! Чего тут спрашивать… Вот и будешь владеть.
Все-таки искусный мастер, старый трактирщик Наум Капитонович Загайнов, мало кто умеет так ловко ставить петли на людей. И в землю, кажется, смотришь, глаза не поднимаешь, и неосторожный шаг боишься сделать, а все равно – ступил в очередной раз, и ногу стальной проволокой захлестнуло. Так и с Семеном получилось, который расчувствовался на пьянке, устроенной после удачного дела, рассопливился и даже слезу пустил, рассказывая о своей тайной любви, о Василисе. Все за столом хмельны были изрядно, все говорили разом, перебивая друг друга, никто никого не слушал, и не вспомнили бы назавтра о пьяных откровениях Семена, если бы не Капитоныч – он-то вина не пил. Услышал и не забыл, пришло нужное время – и затянул стальную петлю, да так крепко, что не вырваться.
Согласился Семен, на все условия согласился, будто голову потерял, и глаза туманом затянуло – ничего и никого в том тумане не различал, кроме любви своей, Василисы. Сладко представлялась ему будущая жизнь: и денег – полная охапка, и Василиса рядом, а брошенный Жигин прозябает в своей Елбани, исходится на дерьмо от злости, но сделать ничего не может и остается ему лишь одно-единственное – утереться.
Сейчас, торопливым шагом покидая темную улицу, Семен окончательно удостоверился, что сказал ему Капитоныч чистую правду: выкрали Василису из дома, увезли неизвестно куда и держат в потайном месте. И пока они ее там держат, Семен никуда не убежит, будет ходить рядом, как миленький, помня о том, что на ноге у него затянута стальная петля.
«Ладно, потерплю, а после еще поглядим-понюхаем, кто кого перемудрит!» – с этой уверенностью он и вернулся на постоялый двор.
Столбов-Расторгуев встретил его насмешливым вопросом:
– Что так быстро? Даже чаем не напоил твой знакомый?
– Да он третий день, сказали, не просыхает. Какой там чай! Придется насухую спать ложиться.
– Это к лучшему, голова завтра светлее будет. Давай, братец, укладываться, вставать рано, выспаться нужно…
15
Ничего лучшего нельзя придумать в зимний морозный вечер, как сидеть в старом уютном кресле, укрывшись мягким и теплым пледом, слушать, как в печке-голландке упруго гудит огонь, и перелистывать книгу, прищуриваясь от яркого света лампы, накрытой розовым абажуром. Чуть заметно шевелятся на полу слабые отсветы, и кажется, что это оставляет следы большое, ласковое существо, незримо проживающее в доме и распространяющее уют на все, что имеется в этих стенах, даже на самые малые вещицы и безделушки.
– Марфуша, радость моя, а не побалуешь ты меня чайком? – пожилая дама, сидевшая в кресле, закрыла книгу, нежно погладила ее длинными, узкими пальцами и продолжила совсем иным голосом: – Влюбленный счастлив – и огнем живым сияет взор его; влюбленный в горе слезами может переполнить море. Любовь – безумье мудрое: оно и горести и сладости полно! Как верно сказано! Божественные люди писали божественные слова!
Она откинула плед, порывисто, по-молодому поднялась из кресла. Высокого роста, седовласая, с большими и печальными глазами, под которыми сплелась мелкая сеточка морщин, дама не казалась старухой – наоборот, прямая спина, гордая осанка и царственный поворот головы изумительно молодили ее, будто скидывали десятки лет, ведя обратный отсчет прожитой жизни.
Походка у нее была плывущей и величавой, подол длинного, в пол, платья почти не колыхался.
Дама подошла к шкафу, еще раз погладила книгу длинными пальцами и поставила ее на полку, обернулась, скрестила на груди руки, вздохнула:
– Ничего не жаль, Марфуша, честное слово! Об одном лишь жалею, что не сыграть мне больше Джульетту, никогда не сыграть. А мудрость слов в полной мере дошла до меня только сейчас. С бо-о-льшим опозданием!
– И об этом тоже не жалейте, – звонким голосом отозвалась Марфа Шаньгина, ловко расставляя на столе чашки, блюдца, розетки с вареньем и раскладывая с веселым стуком серебряные ложечки, – садитесь лучше чай пить.
– Да, да, будем пить чай, и ты рассказывай мне про свои дела. Только подробно и обстоятельно, а не так, как обычно – с пятое на десятое скачешь…
– Хорошо, хорошо, Магдалина Венедиктовна, буду рассказывать подробно и обстоятельно, только вы, ради бога, садитесь и чай пейте. С булочкой! Совсем ничего не кушали, сейчас проверила – не тронуто! Зачем тогда я старалась?
– А ты не старайся. Ты, Марфуша, запомни, что артистке, да еще моего весьма приличного возраста, достаточно малого кусочка. И ей хватит, с избытком. Она ведь целыми днями в кресле сидит и ничегошеньки не делает. Можно даже совсем ее не кормить.
– Ой, Магдалина Венедиктовна, вы скажете, я даже не знаю… Не кормить! А чем питаться тогда? Святым духом?
– Великим духом искусства, радость моя! Как бы я сейчас сыграла Джульетту! Ты даже не представляешь!
– Да откуда я представить могу? В нашем ярском театре Шекспира не играют.
– Запомни, в этом городе нет театра! Есть ярмарочный балаган, имеющий наглость называться театром!
– Да вы не сердитесь, Магдалина Венедиктовна, лучше булочку кушайте и чай пейте, а я вам рассказывать буду…
– Верно, верно, раскипятилась, как самовар. Рассказывай, радость моя, рассказывай…
Марфа, оттопырив мизинчик, взяла чашку, чуть отхлебнула чаю и уже вздохнула, готовясь говорить, но Магдалина Венедиктовна сверкнула на нее сердитым взглядом и даже ладонью по столу стукнула, выражая свое возмущение:
– Марфуша! Я не вынесу! Возьму и отломлю твой мизинец! Или отрежу ножом! Так пальчики оттопыривают только падшие женщины, когда завлекают своих клиентов и желают показать, что они из благородных. Сколько раз еще повторять?!