Мы никогда не чувствовали себя одинокими. Наше благословение и проклятье, потому что все наши ровесники мучились одиночеством, и наша заполненность чувствами выглядела, как лоснящаяся сытость во время блокадной зимы. Нас редко лупили, потому что мы быстро бегали или дрались спина к спине, не успев убежать, к нам редко цеплялись, потому что мы выдумывали смертельные ответы - но нас истово ненавидели.
Мы привыкли к общей ненависти, но иногда моя непохожесть на прочих вдруг начинала меня тяготить; тогда я срывался с цепи. Так я срывался в школе, когда меня вдруг тащило прогуливать и шляться со случайной компанией по подворотням, так я сорвался в армию со второго курса журфака - потому что в моих мозгах что-то заскочило, меня понесло доказывать себе, что я не только Артик для Ришки, но и "настоящий мужик", что бы обо мне ни думали мои милые отвратительные сокурсники. Журфак к этому моменту был для меня не менее гадок, чем мои смутные представления о службе в армии.
Это была фатальная глупость. Ришка, от природы более умная и сдержанная, чем я, обычно не мешала мне сходить с ума, но узнав, что я бросил универ ради военкомата, врезала мне по уху. Я не стал удерживать её руку; последний раз она мне залепила в пятом классе, когда я на спор перелез через перила виадука и размахивал там ногами над двадцатиметровой пропастью. Ришка не издала ни звука, пока я не перелез назад - но треснула так, что у меня загудела голова, как только я оказался на твёрдой и широкой поверхности. И разревелась.
Она ревела, и когда меня провожала. Мне было стыдно - не за неё, а за себя; я пытался говорить, что все, что всегда, что школа жизни, что простая правда, без интельского пижонства, но уже осознавал свою безнадёжную глупость.
А Ришка подняла милое зарёванное лицо - карикатуру на мою собственную физиономию или, напротив, мой вдребезги облагороженный лик - и сказала: "Артик, я тебя больше никогда не увижу". И я её обнимал, убеждал, умолял, смеялся над её девчачьей верой в предчувствия - больше она не добавила ничего.
А потом был месяц в учебке, за который я стал абсолютным мизантропом, ненавидящим всех и презирающим всё, что меня там окружало. Начиная с себя. Я задыхался от ощущения безнадёжной агрессивной тупости, с которой по правилам игры ничего не мог поделать. Я не умел сойтись с людьми, которые меня окружали - и ненавидел себя за дурной снобизм. Самое разумное, на что у меня хватало сил - не переть на открытые конфликты. Тень Ришки останавливала - я не пёр. Кажется, я унизился до того, чтобы кивать, когда со мной заговаривали; я не мог казаться своим - меня учуяли, меня вычислили, я вызывал у многих неприязнь одним своим видом, я молчал, с переменным успехом притворялся обыкновенным и писал письма Ришке, только Ришке.
В последнем письме Ришке я написал, что буду участвовать в сверхсекретной миссии. Я упивался, когда писал это письмо, я наслаждался ощущением правильности и оправданности моих действий. И я почти не думал о последних Ришкиных словах.
Я решил, что вернее убьюсь в той части, куда был призван: либо кого-нибудь убью, либо кто-нибудь убьёт меня. Я был в двух шагах от чего-то в этом роде, когда "дед" с круглой, не обезображенной интеллектом мордой спросил, кому это я пишу - шалаве или мамочке. Меня бесили простые вещи, обыденные глупости, жестокость, привычная, как насморк. Меня бесили до исступлённой ярости сальные разговоры о женщинах. Здесь этого добра было часами и сутками, а я знал женщин лучше всех этих скотов, я знал женщину, как собственное отражение, я понимал её абсолютно и видел подлую ложь в любом пошлом анекдоте. Я был потенциально готов любить и уважать - потому что видел в женщинах тень Ришки - и ненавидел тех, кто сводил уважение и любовь к озвученным скотскими словами грязным фантазиям.
Я почему-то решил, что избавлюсь от всей этой мерзости, став испытателем.
И ведь вправду избавился. Мне стало до паники страшно на пару часов, в тот момент, когда я только начал всё осознавать - но потом страх пропал совсем. Его вытеснило любопытство, жгучее, как голод или сексуальное желание. Острое.
И, что особенно забавно, став испытателем, я даже приобрёл кое-каких приятелей.
Денис Багров, лопоухий парнишка с простоватым лицом, ещё в автобусе выбрал меня себе в товарищи. Ах, що за холова, що за розум у мэнэ! Этот беззлобный недотёпа слушал мою болтовню, приоткрыв рот от благоговейного изумления, поражаясь простым вещам; в другое время это бесило бы меня, но армия уже успела сбить с меня спесь и часть снобизма - я радовался возможности поговорить, имея слушателя. Сергей Калюжный, крупный парень с узкими злыми глазами и расплющенным носом боксёра, правильным образом ненавидел меня, но тоже оценил ум-разум: даже подходил ко мне, когда ему требовался ответ на очередной назревший идиотский вопрос. Эдик Кондаков, высокий, тощий и забавный, страдал от отсутствия книг, как и я. Мы имели пару восхитительных бесед о литературе, омрачённых только тем, что Эдик читал альтернативную историю, где всяческие придурки пытались изменить наше славное прошлое с помощью пулемётов, машины времени и какой-то матери, а мне всегда мерзили книги такого рода. Зато я пересказывал ему Шекли и Каттнера как можно ближе к тексту - и он хохотал так, что краснел кончиком носа.
Я выиграл. Меня огорчала только невозможность написать Ришке, но я надеялся скоро её увидеть: на "Игле" день считался за три - и мы должны были попасть домой меньше, чем через полгода.
***
Я бы написал.
Нарушение секретности в отношении Ришки вряд ли можно считать военным преступлением: во-первых, она и так учует, а во-вторых, я не представляю себе Ришку, делящуюся с какой-нибудь своей подружкой нашей общей тайной. В этом отношении Ришка нимало не напоминала обычных, так сказать, женщин, о которых все говорили, как о болтушках - у неё, как и у меня, многие вещи можно было выбить только под пыткой.
Мы были слишком самодостаточны, чтобы трепать о своих внутренних делах по секрету всему свету.
Я бы рассказал, какое неописуемое и ужасное явление природы и разума - нуль-ТелеПортал. Багров говорил, что ему каждый раз очень тяжело шагнуть за эту грань; со мной - наоборот. Портал с самого первого раза тянул меня, как тянет глубина или высота.
Когда я смотрел, как между титановыми створами рвётся физическое пространство, заволакивается грозовым лиловым свечением, с тем колким потрескиванием, какое сопровождает плазменную дугу между электродами, когда я чувствовал запах озона и какой-то химической сладости - меня тянуло с самоубийственной силой. Так хочется шагнуть с крыши, если смотришь с шестнадцатого этажа - и ты не делаешь этого шага из одного сознания неизбежной смерти.
А в ТПортал его можно сделать. Ощутить невыносимое чувство размазанности - или развоплощения, осознать, что твоё тело превращается во что-то мало постижимое, не физическое - и рывком воплотиться снова, в тошноте и муторной головной боли, в том же моменте, но другой точке пространства... Услышать, как хлопнет воздух, вытесненный тобой, когда ты возвращаешься из небытия - и сквозь боль и тошноту осознать: "Я снова существую". Уже со второго раза я опознал в прохождении через ТПортал нечто от шаманской инициации, от дзена и некоторых других мистических практик. Я, подозреваю, лучше всех испытателей понимал, что каждый ТПереход мы проходили сквозь моментальную смерть - и снова рождались.
Во всяком случае, никто и никогда не разговаривал об этом со мной, а док Кирилл после моей посмертной исповеди посмотрел подозрительно и начал более подробно и детально, чем в первый день, выведывать, нет ли у меня суицидальных наклонностей.
Нет. Их нет. Жить мне ещё не надоело.
Но, как и всем нам, смертным, мне страстно хочется узнать, что будет там, за последним окоёмом. И я пытался на свой лад.