Секретарь сжал аккуратно-канцелярскую ниточку рта и неуверенно пошел к кафедре.
«Пусть будет так…» — подумал человек с ассирийской бородкой и щелчком сбросил со стола мертвую муху.
Мягкий утробный рев родился в смутной глубине зала. Басилевс вздрогнул: он когда-то уже слышал этот рев. И одновременно с ним вздрогнул юноша, сидящий в предпоследнем ряду и старающийся быть незаметным — ему еще не исполнилось двадцати лет, позволяющих посещать судебные процессы.
— …к смертной казни! — докончил секретарь.
И мощный нечеловеческий рев потряс зал, вызвал испуганное движение стражников на сцене. Юноша затравленно озирался, стараясь понять, откуда берется этот методично повторяющийся звук. Кричали все, но люди не могли создать такого рева; казалось, он родился сам по себе, и людям, открывающим рты, было страшно и непонятно, откуда здесь, в Одеоне, появилось свирепое критское чудовище. Этеокл видел напуганные глаза людей, бессильно растягивающих рты, — их крик походил на икоту, которую невозможно приостановить простым физическим усилием.
И грозно нависали над сценой тупые и каменные рога рядов.
— Отойди, Гемон! — зло сказал басилевс человеку, вставшему у него за спиной. Телохранитель шаркнул сапогами, сдвигаясь влево.
«Что же было дальше?..»
Рев прекратился, изошел удаляющимся ворчаньем. На сцену наваливался, разгоряченно дыша, народ.
— Смотрите, смотрите! Он улыбается!
— Фу! Безобразен, как Силен!
— Когда его казнят?
— И трех ночей не пройдет — казнят!
— Душно!
— Слово! Пусть скажет слово! — выкрикнул кто-то, и всем почему-то пришлось по душе это предложение: — Слово! Он имеет право!
«Давал ли я ему тогда слово?» — хотел было припомнить председатель, но думать было некогда — он поспешно поднялся, вороша от волнения свиток законов.
— Ты можешь сказать заключительную речь, Сократ!
Мудрец почувствовал, что людьми, ждущими от него еще одного слова, движет не праздное любопытство — они будто хотели убедиться в чем-то важном, так и не понятом до конца. Он встал, но не пошел вновь на «камень обиды». Басилевс сделал вид, что не замечает нарушения процессуального порядка.
— Что вы хотите услышать от меня, афиняне? Я не могу сказать вам что-то новое. Я не виновен! И не ждите от меня каких-то особенных, мудрых слов. Старый Сократ знал и знает только одну мудрость — жить в согласии с собственной совестью. И, если я чего-нибудь достиг в этом, то, вероятно, меня и следует считать мудрецом. Я не обижаюсь на судей. Как можно обижаться на детей, обожающих сладкое и приходящих в трепет при виде медицинского ножа. Дети неизбежно взрослеют, а болезни сами неумолимо приводят к врачу. Более того, я благодарен Мелету… — Старик улыбнулся.
— Ты шутишь, Сократ! — сказал человек, ухватившийся обеими руками за сцену. — Мелет твой погубитель!
— Можно ли считать погубителем человека, любезно избавившего меня от тягот старости?
Люди неуверенно рассмеялись.
Философ взглянул на широкую солнечную полосу, рассекающую сцену:
— Уже за полдень, афиняне! Так идите же по домам и займитесь каким-нибудь полезным делом! — Мудрец заметил своих друзей, барахтающихся в болотно-вязкой толпе, и призывно воздел руки. Великий хулитель ответно взмахнул своей флейтой.
Председатель суда не услышал, как подошел к нему начальник стражи, но отчетливо различил знакомое, отдающее лавровой жвачкой, дыхание.
«Он уже принес дурацкие наручники!» — подумал архонт и, уверенный, что это действительно так, сказал, не оборачиваясь к Энею: — Оковы не нужны обвиняемому!
— Я не принес оковы! — неожиданно сказал Эней.
— Отчего же? — вырвалось у басилевса. — Как твоя мысль опередила мою? — Басилевс удивленно разглядывал человека, известного ему до мелочей и не сулившего, казалось, никаких неожиданностей.
— Старый конь добредет до означенного правосудием стойла и без упряжки.
— Конечно, конечно… — с кривой гримасой согласился басилевс. Однако признайся: ведь раньше ты… — Председатель суда, опомнившись, замолчал.
Эней не сводил заинтересованных глаз с желтого, похожего на человеческое лицо финика. Он будто вспоминал…
Старый философ прислонился к вытертой до блеска дубовой спинке, посмотрел на свой камушек, греющий руку далеким полузабытым теплом. На пальцах темнели размытые бороздки сажи.
— У него что-то в горсти… — зашептал секретарь басилевсу.
— Что там может быть? — язвительно спросил председатель суда. Кинжал? Быстродействующий яд? Или кошелек с золотыми монетами?
Секретарь обиделся.
— Камушек, — спокойно сказал Эней. — Обыкновенный камушек от домашнего очага.
«Кажется, тогда я приказал Энею отобрать камушек. Глупо, очень глупо. И почему это проклятое дело опять перешло ко мне? Разумеется, дела религиозного свойства надлежит разбирать басилевсу. Но я мог заболеть. Меня давно тревожит печень. Видят боги: я говорю сущую правду. В конце концов это дело могло обрести государственную окраску, и тогда на моем месте оказался бы архонт-эпоним. Чем я провинился перед богами? Почему они дали мне долгую память, но не вразумили, как поступить? И что я мог изменить в своенравном судейском хоре? От меня ничего не зависело. Не бросил же я собственной рукой эти триста шестьдесят камушков! Может быть, Судьба склоняет меня к милосердию? Но разве я лишил обвиняемого последнего слова? Заковал его руки в печально гремящие оковы? Вырвал из горсти безвредный камень? Я делал то, к чему обязывала Фемида, и не моя вина в том, что человек сойдет в Аид. Правда, люди не вспомнят после ни одного бросателя камушков, а в памяти останусь я, архонт-басилевс Аполлоний, председательствующий на этом суде. Люди умеют общее добро и зло взваливать на тележку отдельных граждан. О, как тяжело угождать всем Двенадцати богам! Да и двенадцать ли их теперь? Может быть, этот старик служит какой-то новорожденной богине? Смутное время. Как было просто, когда на Олимпе правили боги богов Уран и Гея!» — Аполлоний сжал руками виски, словно стараясь прекратить поток опасных мыслей.
— Нужно увести обвиняемого! — напомнил Эней.
— Да, да, — думая о своем, согласился басилевс. — Увести.
Начальник стражи почему-то не двигался с места.
— Подожди! — спохватился басилевс. — Я должен спросить у него…
— Я жду! — понимающе сказал Эней.
«Это уж слишком! — подумал басилевс. — Откуда он может знать, как я намереваюсь поступить? Ошибаешься, всеведущий Эней! Я могу сказать вовсе не то, что ты предполагаешь!» — Но с языка сорвалось вопреки ожиданию: — Есть ли у тебя пожелание ко мне, Сократ?
«Что он стелет ему ковры?» — удивился секретарь.
— Благодарю, Аполлоний! — просто, как равному, сказал Сократ, и председатель суда впервые ощутил на себе по-юношески живые глаза философа. — Я хотел бы перед уходом поговорить с друзьями.
— Говори, но не долго! — пробурчал басилевс.
Шлепая босыми ногами, философ побрел к просцениуму, Эней, следующий за ним, поднял руку, и двойная цепь скифов-стражников распалась, давая дорогу мудрецу.
— Подойдите поближе, друзья! — весело попросил Сократ, вглядываясь в медленно убывающую толпу. — Кажется, я вижу на ваших лицах тень беды? Разве что-нибудь случилось? Не могли же вы всерьез предполагать, что человек, облачившийся в шкуру льва, издаст заячий писк? Приветствую тебя, дорогой Херефонт! Однако не нужно слишком работать локтями — у наших граждан чувствительные бока. Не одолжишь ли ты мне свою флейту? Старому любителю словес нужно будет как-то скоротать тюремное время. — Старик нагнулся, принимая маслянисто отливающий рог. — Замечательная флейта!
— Но ты же не умеешь играть! — вырвалось у Великого хулителя.
— Что за потеря? Благодаря несравненному Мелету я еще сумею обскакать многих в мусическом искусстве. Приветствую и тебя, сосредоточеннодумающий Платон! А что так неохотно подвигается Критон? Или он опасается, что вместо добрых слов ему достанутся школьные розги? Не бойся, дружище! Ты же видишь, что в моих руках ничего нет, кроме безвредного рога. А о чем мне хочет поведать Аполлодор? Говори, же громче, милый Аполлодор, а то мои уши забиты судебными речами! — Старик забавно ковырнул мизинцами в ушах.