В Тосно Его Величество может подвергнуться опасности. Пишу вам все это, считая невозможным скрыть, мне кажется, это мысль, которая в эту страшную минуту может помочь делу спасения государя и его семьи. Если мою мысль не одобрите — разорвите записку. Дубенский».
Я страхам Дубенского значения не придал. Но теперь, выглянув в окно, я сразу же понял, что что-то случилось. Тут же послышались чьи-то шаги в коридоре и раздался стук в мою дверь. Вошедший генерал Цабель доложил, что Любань и Тосно заняты революционными войсками, по всей линии разослана телеграмма какого-то поручика Грекова, коменданта станции Петроград, о том, чтобы литерные поезда А и Б в Царское Село не пускать, а отправить прямо в Петроград в его распоряжение. И генерал протянул мне злополучную телеграмму.
Приняв доклад Цабеля, я на некоторое время вышел на перрон, чтобы собраться с мыслями. Со всех сторон делались мне разные советы — ехать обратно в ставку, поворачивать на Псков, оставаться здесь до выяснения обстановки. Я решил обо всем доложить государю.
Я постучал, государь сразу же услышал, как будто не спал, попросил войти. Увидев меня, он сел на кровать и спросил, что случилось.
Повторив доклад Цабеля, я передал государю телеграмму Грекова. К моему сообщению государь отнесся спокойно, но телеграмма, это было видно, глубоко оскорбила его. Государь встал с кровати, надел халат и сказал:
— Ну, тогда поедемте до первого аппарата Юза.
— Значит, на Псков? — переспросил я.
— Да,— ответил государь.— Бог даст, Рузский окажется более твердым человеком, чем Алексеев.
— И там, в Пскове, можно скорей сделать распоряжение об отправке отряда на Петроград,— повторил я мысль Дубенского.
— Пожалуй...— государь задумался,— пожалуй... В Петрограде действительно неспокойно, если могут быть такие телеграммы... Кто такой этот Греков?
— Поручик, комендант станции Петроград,— это все, что мне известно.
— «Прямо в Петроград, в мое распоряжение»,— снова прочитал государь строчку телеграммы.— Вы потом напомните мне о нем...
Вскоре раздался гудок, и мы двинулись в обратный путь — на Бологое. На этот раз впереди царский поезд, а за нами свитский.
ПАЛЕОЛОГ. Стрельба, которая утихла сегодня утром, около десяти часов, возобновилась. Она, кажется, довольно сильна около Адмиралтейства. Потом и там утихло. Беспрерывно около посольства проносятся полным ходом автомобили с забронированными пулеметами, украшенные красными флагами. Новые пожары вспыхнули в нескольких местах в городе.
В министерство иностранных дел я решил отправиться пешком в сопровождении моего егеря, верного Леонида, в штатском. У Летнего сада я встречаю одного из эфиопов, который караулил у двери императора и который столько раз вводил меня в его кабинет. Милый негр тоже надел цивильное платье, и вид у него жалкий. Мы проходим вместе шагов двадцать; у него слезы на глазах. Я сказал ему несколько слов утешения и подал ему руку. В то время как он уходил, я следовал за ним опечаленным взглядом. В этом падении целой политической и социальной системы он представлял для меня былую царскую пышность, живописный и великолепный церемониал, установленный некогда Елизаветой и Екатериной Великой, все обаяние, которое вызывали эти слова, отныне ничего не означающие,— «русский Двор».
В вестибюле министерства я встретил сэра Джорджа Бьюкенена. Он коротко информировал меня о том, что сегодня великий князь Михаил, остановившись в частном доме близ английского посольства, пригласил его к себе. Его высочество сказал, что он надеется увидеть императора сегодня вечером, и спросил, не пожелает ли сэр Бьюкенен что-либо ему передать. Другими словами, он хотел заручиться поддержкой Англии. Бьюкенен ответил, что он просил бы только умолить императора от имени короля Георга, питающего столь горячую привязанность к его величеству, подписать манифест, показаться перед народом и прийти к полному примирению с ним для сохранения династии и успешного завершения войны.
Мы прошли к министру, который сообщил нам, что большинство министров бежало, несколько арестовано. Сам он с большим трудом сегодня ночью выбрался из Мариинского дворца и теперь ждет своей участи. Покровский говорил все это ровным голосом, таким простым, полным достоинства, спокойно-мужественным и твердым, который придавал его симпатичному лицу отпечаток благородства. Чтобы вполне оценить его спокойствие, надо знать, что, пробыв очень долго генеральным контролером финансов империи, он не имеет ни малейшего личного состояния и обременен семейством.
— Вы только что прошли по городу,— спросил он у меня,— осталось у вас впечатление, что император может еще спасти свою корону?
— Может,— ответил я.— Может быть, потому, что растерянность очень большая со всех сторон. Но надо было бы, чтобы император немедленно склонился перед совершившимися фактами, назначив министрами временный комитет Думы и амнистировав мятежников. Я думаю даже, что, если бы он лично показался армии и народу, если бы он сам с паперти Казанского собора заявил, что для России начинается новая эра, его бы приветствовали... Но завтра это будет уже слишком поздно... Есть прекрасный стих Лукиана, который применим к началу всех революций: «Ruit irrevocabile vulgus». Я повторял его себе сегодня ночью. В бурных условиях, какие мы сейчас переживаем, «безвозвратное совершается быстро».
Мы прощаемся.
— Пойдемте по Дворцовой набережной,— предложил сэр Бьюкенен,— нам не придется тогда проходить у гвардейских казарм.
Но когда мы выходим на набережную, нас узнает группа студентов. Они приветствуют нас. Перед Мраморным дворцом толпа разрослась и пришла в возбуждение. К крикам «Да здравствует Франция!», «Да здравствует Англия!» неприятно примешивались крики «Да здравствует Интернационал!», «Да здравствует мир!».
На углу Суворовской площади Бьюкенен покинул Меня. У Летнего сада я был окружен толпой. Меня снова узнали. Толпа задерживает автомобиль с забронированными пулеметами и хочет меня посадить и отвезти в Таврический. Студент-верзила, размахивая красным флагом, кричит мне в лицо на хорошем французском языке:
— Идите приветствовать русскую революцию. Красное знамя отныне — флаг России. Почтите его от имени Франции.
Он переводил эти слова по-русски. Они называют неистовое «ура!». Я отвечаю:
— Я не могу лучше почтить русскую свободу, как предложив вам крикнуть вместе со мной «Да здравствует война!».
Студент, конечно, остерегается перевести мои слова.
Революция идет своим логическим, неизбежным путем...
Около пяти вечера один высокопоставленный сановник К. сообщил мне, что пришел ко мне от председателя Думы Родзянко, и спросил меня, не имею ли я передать ему какое-нибудь мнение или указание.
— В качестве посла Франции,— сказал я,— меня больше всего озабочивает война. Итак, я желаю, чтобы влияние революции было по возможности ограничено и чтобы порядок был поскорей восстановлен. Не забывайте, что французская армия готовится к большому наступлению и что честь обязывает русскую армию сыграть при этом свою роль.
— В таком случае вы полагаете, что следует сохранить императорский режим?
— Да, но в конституционной, а не в самодержавной форме.
— Николай II не может больше царствовать, он никому больше не внушает доверия, он потерял всякий престиж. К тому же он не согласился бы пожертвовать императрицей.
— Я допускаю, чтобы вы переменили царя,— твердо сказал я,— но сохранили царизм.— И я постарался ему доказать, что царизм самая основа России, внутренняя и незаменимая броня русского общества, наконец, единственная связь, объединяющая все разнообразные народы империи.— Если бы царизм пал, будьте уверены, он увлек бы в своем падении русское здание.
Он уверяет меня, что и Родзянко, и Гучков, и Милюков такого же мнения, что они энергично работают в этом направлении, но что элементы социалистические делают успехи с каждым часом.
— Это еще одна причина,— сказал я,— чтобы поспешить!