Фигура Керенского вдруг выросла в «значительность»... Он говорил решительно, властно, как бы не растерявшись... Слова и жесты были резки, отчеканены, глаза горели.
— Я сейчас еду по полкам...
Казалось, что это говорил «власть имущий»...
— Он у них диктатор,— прошептал кто-то около меня.
Керенский стоял, готовый к отъезду, решительный, чуть презрительный... Он рос... Рос на революционном болоте, по которому он привык бегать и прыгать, в то время как мы не умели даже ходить.
В это время из круглого зала доносятся крики и бряцание ружей, солдаты уже вошли во дворец. Керенский тут же убежал. Родзянко наспех ставит вопрос об образовании комитета, крики «да», но уже немногих оставшихся в зале, так как большинство успело разбежаться. Совещание закрылось — Рубикон перейден.
Улица надвигалась, и вот она обрушилась.
Говорят (я не присутствовал при этом), что Керенский из первой толпы солдат, поползших на крыльцо Таврического дворца, пытался создать «первый революционный караул».
— Граждане солдаты,— кричал он, размахивая руками,— великая честь выпадает на вашу долю — охранять Государственную думу! Объявляю вас первым революционным караулом!
Но на него никто не обращал внимания, он был буквально смят толпой.
Я не знаю, как это случилось... Я не могу припомнить... Я помню уже то мгновение, когда черно-серая гуща, прессуясь в дверях, непрерывным потоком затопляла Думу... Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди... Живым вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец, залепили зал за залом, комнату за комнатой, помещение за помещением. В этой толпе, незнакомой и совершенно чужой, мы чувствовали, как будто нас перенесли вдруг в совсем иное государство, другую страну... Нас с Шингаревым буквально втиснули в стену, мы не могли пошевельнуться, мы могли только смотреть.
С первого же мгновения этого потопа отвращение залило мою душу, и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность «великой» русской революции. Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица... Боже, как это было гадко! Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство.
— Пулеметов бы сюда! — вырвалось у меня.— Да, да, пулеметов... Только язык пулеметов доступен этой толпе, только свинец может загнать обратно в берлогу этого вырвавшегося на свободу страшного зверя!
— Увы,— ответил Шингарев,— этот зверь... его величество русский народ!
То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, уже было фактом. Революция началась.
— Это наша ошибка,— я не мог успокоиться,— это наша непоправимая глупость, что мы не обеспечили себя никакой реальной силой! Хотя бы один полк, один решительный генерал!
— Ни полка, ни генерала у нас, увы, нет. В этом реальность...
Да, в то время в Петрограде «верной» воинской части уже или еще не существовало... Но разве мы были способны в то время молниеносно оценить положение, принять решение и выполнить за свой страх и риск? Тот между нами, кто это сделал бы, был бы Наполеоном, Бисмарком. Но между нами таких не было.
Да, под прикрытием ее штыков мы красноречиво угрожали власти, которая нас же охраняла. Но говорить со штыками лицом к лицу... Да еще с взбунтовавшимися штыками? Беспомощные, мы даже не знали, как к этому приступить... как заставить себе повиноваться?
С этой минуты Государственная дума перестала существовать.
И. В. Лебедев, 24 года, репортер вечерних петроградских газет. После Октября работал в РОСТА. Других сведений нет.
ЛЕБЕДЕВ. У Ленина нашел я любопытную мысль о том, что в феврале 1917 года массы создали Советы раньше даже, чем какая бы то ни было партия успела провозгласить этот лозунг. Самое глубокое народное творчество, прошедшее через горький опыт 1905 года, умудренное им,— вот кто создал эту форму пролетарской власти...
Недавно, разбирая свой архив, я наткнулся на любопытный документ, который может представить в этой связи некоторый интерес для истории.
Вот неправленая запись из моего репортерского блокнота за 27 февраля 1917 года, сделанная, насколько я помню, на Выборгской стороне.
«Заводской двор. Много рабочих. Многие с винтовками. Платформа железнодорожная. На ней уже стоят несколько человек. Те, кого выкликают, присоединяются к ним или, наоборот, спускаются с платформы в толпу.
Работница (рыжему парню). Давай, Константин, иди, иди, становись.
Рыжий. Так со всеми — пожалуйста, хоть куда пойду... А выборным не желаю... А если завтра перевернется? Ты к бабе под юбку, а мне веревка?
Под крики рабочих спускается с платформы.
Председатель. Товарищи! Давайте серьезней... Дело к тому идет, что революция побеждает. Нужна новая власть. Зачем? Чтобы было, как мы хотим... чтобы войну кончить... чтобы работа была... чтоб полная свобода... чтоб землю крестьянам... чтоб детей досыта кормить... Кто это все нам даст? Только сами. Вчера наши погибли... Спрашиваю: зачем? Чтоб никому больше не мыкаться... Для этого Совет нужен рабочих депутатов, как в пятом году. Небось помните? То-то... Давай высказывайся! В Совет пошлем надежных...
Рабочий. Васька пусть слезет... Ну и что, что деловой? За копейку трясется и начальству показать себя любит... И сам в начальство метит. Кто его вчера на Невском видел? То-то и оно...
Рабочий. Дерюгин, не обижайся, но не надо тебе в Совет... Там же говорить придется... У тебя вроде слова есть, только ты их расставить никак не можешь... Чего ржете? Так-то он мужик хороший, и в тюрьме сидел за политику, но в Совете потеряется...
Рабочий. Нас, стариков, конечно, можно не слушать, но Митьку из Лафетного цеха выбирать не надо, согласие не даем... Потому и не надо, что молодые за ним идут... Прошлый месяц, ну-ка вспомните, какое он безобразие устроил?.. Что вчера? Вчера — молодец... А по-твоему, значит, один день можно людей на доброе дело вести, а другой — на безобразие?.. Ты мне не грози, сопляк... Согласия не дам.
Рабочий. Метченко, тоже слезай! Несамостоятельный мужик. А вот так... Кого хошь спроси из нашего цеха. Куда все, туда и он. А в сорок лет пора и свою линию иметь. Самому думать надо.
Женщина. Пусть дядя Вася Николаев пойдет. Его тут каждый знает.
Крики: «Давай!» Пожилой рабочий поднимается на платформу.
Рабочий. Я так скажу: Василий Петров Кошкин мужик хороший. И за товарищей всегда стоит... когда трезвый... А как выпьет — совсем дурной мужик делается. Бабу свою бьет. Я его уважаю и сам пью с ним, но в выборные нам нельзя.
Председатель. Значит, остаются трое. Прошу подумать еще.
На платформе трое. Все смотрят на них, молчат. Трое, против которых ни у кого не нашлось ни одного слова против. Председатель выжидает, не торопится.
Председатель. Значит, сомнений больше нет? Тогда давайте голосовать. Кто за них, поднимите руки. Хорошо. Против? Нету. Выбрали. По партиям, значит, так получилось: непартийный — один, эсер — один, большевик — один».
Ольга Валериановна Палей, 52 года, супруга великого князя Павла Александровича Романова, дяди царя. После Октября эмигрировала во Францию, где и умерла.
КНЯГИНЯ ПАЛЕЙ. События развивались с ужасающей быстротой. 27 февраля после завтрака я пошла в маленькую, милую церковь Знаменья, чтобы помолиться и успокоиться. Полученные с утра телефоны были удручающи. В Петербурге горели здания суда, дом графа Фредерикса и полицейские участки. Везде появилось красное знамя — эта гнусная тряпка! Правительство не нашло ничего лучше, как только распустить Думу до после пасхи. Этот приказ буквально вынудили подписать бедного государя, который все еще был в ставке. Другой декрет, исходивший от революционеров, гласил: «Думе не расходиться, всем оставаться на своих местах». Родзянко, один из бунтовщиков, наиболее ответственный за несчастья России, решился наконец-то предупредить государя о серьезности положения и просил о назначении лица, которое бы пользовалось доверием народа. Дума пошла еще дальше в своей неслыханной революционной дерзости. Она сформировала какой-то временный комитет в составе Родзянко, Керенского, Шульгина, Милюкова, Чхеидзе и других зачинщиков смуты. Было от чего кружиться голове.