Тут она заплакала в три ручья, чем еще больше его напугала, а потом неожиданно повернулась и шагнула к нему. Как в пропасть. Со всей бесповоротной решимостью своего маленького и слабого сердца.
И он, конечно, подхватил ее над этой пропастью, обнял и прижал к себе вместе с синим мишкой – крепко-накрепко, навсегда…
Девица-коновод мрачно закурила и дернула пони за уздечку:
– Идем, Борька! Тебе такое нельзя! Ты еще маленький!
– Санька, это удивительно! Ты же знаешь, как я всех боюсь, а с ним с первой секунды стало так спокойно, будто я сижу в моем лесу и знаю, что тут меня никто-никто, совсем никтошечки не найдет… Он отдал все деньги дедушке у помойки – и я поняла, что он добрый. И взрослый, и смелый. Ну а потом он угадал про самое важное! Про детей, которым плохо, что это для них я шью медведей… И так испугался, когда я сказала «на память». А ведь я просто не знала, что будет, и думала – вдруг мы больше не увидимся, а он такой хороший, и так хочется, чтобы что-то от меня осталось с ним… А он испугался по-настоящему, и я увидела, что зачем-то, совершенно непонятно зачем, нужна ему. Представляешь?! Это же чудо!
– Пора пришла – она влюбилась. А я уж думала, тебя никто никогда не расколдует, спящая ты моя красавица!
– Ну почему же? Ведь я и Алексея Степановича любила.
– Это не то. Мы его всем классом любили.
– Да! И он, кстати, тоже Алеша! Представляешь! Опять чудо!
– Чудо, чудо, не кричи, мальчишек разбудишь!
Глава третья
Алексей Степанович
Алексею Степановичу, их бедному учителю математики, она подарила своего самого первого медведя, сшитого вкривь и вкось из разных, не подходящих друг другу обрезков, подобранных в кабинете труда. Даже одинаковых пуговиц для глаз не нашлось: один был желтым, другой – черным.
«Какой кособокенький. Совсем как моя жизнь…» – Алексей Степанович посадил мишку в карман вязанной кофты и больше с ним не расставался.
Его разноцветными лапами он держал указку и мел, носом-бусинкой тыкался в ошибки в тетрадях. С ним, напиваясь, беседовал по-французски в злачных рыгаловках, около которых они всем классом посменно дежурили, чтобы, якобы случайно, встретить его вечером и проводить домой.
Алексей Степанович был идеальной жертвой, сплошным поводом для насмешек. Он входил в кабинет и каждый раз спотыкался о порог, рассыпая тетради, в которых вместо двоек и замечаний красными чернилами писал мудреные стихи или рассуждения о смысле жизни. Его сутулая спина всегда была испачкана мелом, а синяя кофта, которую он носил не снимая, либо надета наизнанку, либо застегнута наперекосяк.
По всем законам подростковой стаи они должны были его затравить. Но этого не случилось. Непостижимым образом, не делая ничего, только тихо спиваясь и вдохновенно объясняя не нужную никому тригонометрию, он вошел в их дикие, неприрученные души, перевернул уже усвоенные представления о мире как месте всеобщей грызни, где либо ты, либо тебя, и научил самому главному – состраданию. «Милости к падшим», как он любил цитировать.
Он входил в класс, спотыкался, и завсегдатай детской комнаты милиции Кокшаров, похожий на стриженого неандертальца, бросался собирать разлетевшиеся по полу тетради. А рыжеволосая оторва Санька тихонько подзывала к себе и привычным материнским жестом поправляла задравшийся воротник синей кофты.
Алексей Степанович смущенно улыбался – и невозможное, невероятно неуместное сияние обрушивалось на их бедные головы. Будто ангел сошел с небес. Или прямо тут, на втором этаже обшарпанной типовой школы, зажглась сверхновая звезда.
– На меня только Пашка так смотрел, когда был совсем маленьким. Петька – нет, тот с самого начала – трудный человек, а Пашка столь оглушительно радовался, едва я появлялась, сиял навстречу… Но Пашка-то – родной младенец, а тут чужой взрослый…
– Мне кажется, это ангел был. Все же ангелы, когда рождаются. Только потом портятся. А он каким-то чудом уцелел…
– Ага, ангел, у которого трое брошенных детей в разных городах!
– Он же объяснял, помнишь? Хотя совершенно не был обязан оправдываться перед двумя девчонками…
– Ну да, что пытался сбежать от своего недуга, обрывая запутавшиеся связи, начиная с нуля… Но зачем каждый раз надо было замешивать в это ребенка?
– Наверное, он каждый раз надеялся, что ему удалось вырваться. И теперь у него будет нормальная жизнь, как у всех…
– Нет, брошенных детей я никому не прощаю. Даже ему.
– Но сияние-то было!
– Было. Это факт. До костей продирало, страшно вспомнить.
Затравили Алексея Степановича не они. А остальные – завучи, училки, бдительные мамаши. Слишком уж он выбивался из рамок. Говорил ученикам «вы», никогда не повышал голос и вообще не пользовался ничем из богатого арсенала подавления, который принято называть «воспитанием».
При этом он не боялся быть другим, не прятал свою вопиющую непохожесть, не заигрывал, не надмевался, не вступал в конфликты, не настаивал на своем. Но дети – «бессердечные, неуправляемые варвары, понимающие только силу», – смотрели ему в рот и чуть ли не молились на этого пьяницу. Что не могло не раздражать заслуженных педагогов, не удостоившихся за весь свой многолетний труд ничего, кроме обидных прозвищ и намазанных клеем стульев.
Тем более Алексей Степанович не стремился слиться с коллективом, но делал это без всякого вызова, искренне не замечая тех вещей, которые всем остальным казались жизненно важными. Он не участвовал в битвах за «часы», саботировал собрания и учебные планы, а зарплату совал в карман брюк, рассеянно скомкав и даже не пересчитывая, словно миллионер.
В пивных, где он проводил все свободное время, Алексей Степанович тоже был чужим. Не матерился, не качал права, стоял себе в углу ко всем спиной и писал многоуровневые формулы на мятых салфетках. К тому же всегда был чисто выбрит (этот, последний, рубеж он не сдавал ни при каких обстоятельствах), да еще имел привычку, захмелев, говорить с самим собой по-французски (восемь лет преподавания в Тунисе), за что собутыльники не раз торжественно отводили его в милицию как шпиона.
Они с Санькой чаще других оказывались провожатыми Алексея Степановича. Ведь им не приходилось врать дома, оправдывая поздние возвращения. Тем двоим было наплевать.
Уроки они делали в школьной библиотеке, до темноты шатались по улицам, глазея на освещенные витрины, грелись в чужих подъездах, катались на трамваях и троллейбусах.
– Помнишь говорящий троллейбус? Ты все время хотела ехать именно на нем, и мы околевали на остановке. Садились, и ты сразу начинала плакать, а я бесилась: неужели мы столько ждали, чтобы пореветь?! За поводом для слез далеко ходить не надо – всегда под рукой!
– Но он так печально говорил: «Я старый, больной троллейбус, помогите мне, купите билет». И всякий раз от этого «помогите» я вспоминала Алексея Степановича и начинала плакать, ведь мы ничем не могли помочь. Только провожать его в черный барак на остановке «Баня», откуда потом так страшно было возвращаться в полной темноте. А он думал, что мы живем где-то поблизости, весь класс.
Алексей Степанович искренне радовался, сталкиваясь с ними у дверей пивной: «О, девочки-сестры из непрожитых лет! Откуда так поздно?» – «С репетиции – от подруги – из кино», – Санька умела врать без запинки. «Хорошо, что я вас встретил, тоска такая, слово некому сказать!»
Однажды Санька набралась смелости и спросила: «Зачем же вы туда ходите, если там плохо?» – «Среди людей все-таки легче, чем дома одному». – «А давайте мы с вами побудем?» – «Чтоб я пил при детях?! Исключено!» – «Мы, Алексей Степанович, и не такое видели!» – «Не буду прибавлять свой минус к вашему». – «Но ведь минус на минус дает плюс!» – «Не в этом случае. Закроем тему».
И Санька послушно заговорила о чем-то другом. Она говорила, не умолкая, говорила за двоих, а то и за троих, когда Алексей Степанович слишком тосковал, чтобы поддерживать беседу.