Вечером я снова остался в Нушином доме. Подошло время сева, а заняться этим было некому. Я нанял человека, который ходил бы за их скотиной, нашел людей для полевых работ, и все же половина земли, предназначенная под озимые, осталась незасеянной. Налогами и другими платежами занялся я сам и мало-помалу стал чем-то вроде главы семейства. Нуша и ее мать нуждались в защите и от некоторых местных коммунистов и люмпенов, которые сочли, что классовое равенство, о котором еще вчера они не имели понятия, должно быть осуществлено в первый же час после революции. В эти дни междуцарствия и беззакония к пене примешивалось немало всплывшей со дна тины, многие давали волю своим необузданным страстям и от имени партии и народа сводили счеты со своими личными врагами. Они малевали на стенах Нушиного дома лозунги и угрозы, уволакивали что могли со двора и поля, ночью колотили в ворота и клеймили Нушу за моральное разложение, называя ее «буржуазной курвой». Они имели в виду нашу «незаконную» связь, а она была платонической.
Я не знал юношеских увлечений, любовь настигла меня в двадцать шесть лет, когда я был скорее всего неизлечимо болен. Она овладела мной с силой и непререкаемостью какого-то сверхъестественного явления, и никто никаким способом не мог угасить ее в моем сердце. Нуша знала, что я обречен, так как все болевшие в селе туберкулезом умирали, и все же слышать не хотела о том, чтобы нам расстаться. С другой стороны, если она и верила в мое выздоровление, она не могла не знать, что общение со мной может стоить ей жизни. Она до такой степени не сознавала, какому риску подвергается, что я приходил в отчаяние от ее неосторожности и чувствовал себя последним эгоистом. Моя любовь могла превратиться в преступление, не старайся я держаться от нее на расстоянии. Я говорил ей об этом при каждом нашем свидании, но она плакала и отвечала, что готова подчиняться самым строгим требованиям гигиены, но все равно мы должны видеться хотя бы два раза в неделю. Чтобы оградить нашу любовь от сплетен и оговоров окружающих, нам надо было заключить брак, но в моем положении это было невозможно. Мы могли только объявить о помолвке и не замедлили это сделать. Помолвка не обязывала нас жить под одной крышей, я бывал у них раз или два в неделю, притом старался соблюдать все меры предосторожности…
К концу сорок шестого года началась кампания по созданию трудовых кооперативных земледельческих хозяйств (ТКЗХ). Мы были охвачены энтузиазмом и не отдавали себе отчета в том, какие трудности поджидают нас впереди. Мы верили, что, раз мы хотим для народа справедливой жизни, народ дружно и добровольно двинется за нами. Я читал о сложностях, возникавших при организации советских колхозов, рассказывал о прочитанном Стояну, но эти сложности казались нам обоим в наших условиях легко преодолимыми — ведь мы приступали к коллективизации на четверть века позже и полагали, что наш крестьянин уже созрел для подобных революционных преобразований. Стоян весь отдался выполнению этой задачи, подобно тому как деятели нашего Возрождения отдавались борьбе за освобождение Болгарии от османского ига. Он недоедал, недосыпал, похудел, но энергия и вера в будущее переполняли все его существо.
Тем временем и со мной произошло чудо. К концу этого же года я был уже здоров. Как ни странно, лучше чувствовать себя я начал после помолвки с Нушей. У меня больше не было жара, я перестал потеть, отхаркиваться, ко мне возвращались силы. Я съездил в город на рентген и поразил врача. Мои легкие были, как он выразился, залатаны — случай при туберкулезе очень редкий. Обуреваемый радостным нетерпением, я прямо с автобусной остановки побежал к Нуше. Прямо на пороге я крикнул, что совсем здоров, и Нуша кинулась в мои объятия.
Наши отношения со Стояном улучшились, но не настолько, чтобы мы снова зажили вместе. Он очень встревожился, когда я сказал ему, что передал копию приговора первому секретарю ОК партии, но и убийство Пашова произвело на него сильное впечатление. Вслед за Пашовым был убит бывший охранник сельской общины, исчез и следователь Марчинков, а с ним и оригинал приговора. Как выяснилось впоследствии, эти два или три убийства (третье — Марчинкова, о судьбе которого тогда еще ничего не было известно) были совершены в течение одних суток, следовательно, если бы мы сигнализировали в комитет вовремя, за Михо Бараковым можно было бы установить наблюдение. Сначала Стоян почувствовал себя виноватым в том, что не связал меня с нелегальным ОК партии, но потом стал подозревать, что, прикрываясь именем Михо Баракова, действует кто-то другой, узнавший каким-то образом, что новая власть держит Михо под подозрением. Этот «кто-то другой» мог быть следователь Марчинков, относительно которого не было известно, задержан ли он или ликвидирован.
Независимо от этих событий, Стоян давал мне понять, что полное наше примирение зависит в конечном счете от судьбы молодого Пашова. Если он действительно за границей работал на нас, почему он не вернулся сразу после Девятого сентября? Если же окажется, что он враг, Бараковы были правы, осуществив акт возмездия по отношению к старому Пашову. И что я буду делать в таком случае? Пойду ли на брак с его сестрой, как уже обещал ей, или откажусь? А если не откажусь, то пойду в зятья в семью, где и отец и сын — предатели. Нет, они не могли быть предателями. Я своими глазами читал судебные документы процесса двенадцати и убедился в том, что старый Пашов оклеветан. И Лекси не мог быть предателем, но почему он не возвращается или хотя бы не присылает весточки родным? В нем я тоже не сомневался ни на миг и все-таки вспоминал записки Михаила Деветакова, которые нашел среди его книг. Деветаков писал, что встретил Лекси в одной цюрихской гостинице, но Лекси сделал вид, что не узнает его, и прошел мимо. Лекси никогда не прошел бы мимо человека, которого он так уважал, если б не какие-то чрезвычайные обстоятельства. У Деветакова возникло предположение — такое же, как у нас, — что Лекси работает в разведке, но были ли у него основания сомневаться в его политической принадлежности? «От человека всего можно ждать…»
Ответы на эти вопросы мы искали вместе с братом. Однако как мы ни ломали головы, загадка Лекси Пашова не поддавалась разрешению. Единственной нашей надеждой было, что Лекси «внедрен» в какую-то иностранную разведку и ждет, когда его конспирирующий, чтобы вернуться домой или сообщить что-то семье. Судьба вернула мне жизнь, так, может быть, с помощью Лекси она вернет мне и любовь брата? Но оказалось, что судьба не слишком ко мне щедра, — не успел я поправиться, как заболела туберкулезом Нуша. И как я в начале болезни отказывался лечиться в санатории, так и Нуша категорически отказалась оставить дом. Напрасно уговаривали ее и мать, и я, и врач, она отвечала, что лучше будет жить в лесу в шалаше, но не расстанется с нами. Было ясно, что заразилась она от меня. Я не сделал всего, чтоб ее уберечь, и это страшно мучило меня. Выпал снег, похолодало, но я каждый день или через день навещал ее, как она навещала меня во время моей болезни. Сердце у меня сжималось от боли, когда я видел, что она становится все бледнее и все чаще харкает кровью, но я делал вид, будто ее болезнь меня не тревожит — и она, мол, подобно мне, преодолеет ее и поправится. Она верила в это, верил и я, но настало время, когда она уже не могла ходить. Я брал ее на руки, подносил к открытому окну и стоял с ней у окна. К этому времени она превратилась в маленькую девочку с бледным личиком и нежными руками, которым паутина вен придавала трогательное изящество.
— Мне не выздороветь, — говорила она с тем равнодушием, которое само по себе показывало, что жажда жизни в ней уже угасла. — Еще недавно я надеялась, а теперь надеяться не на что. Вчера мне снова снился Лекси. Держит венец, хочет надеть мне на голову, я не даюсь, а он смеется. Если б я была здорова, мы бы поженились, правда? Интересно, как бы я выглядела в подвенечном наряде? Мама столько приданого мне наготовила. Теперь пусть подарит сестричке моей двоюродной. Я говорю ей, а она плачет.