— Мы не рассчитываем, — сказал Чарльз. — Кто это вам сказал? Мы-то, естественно, любим всех без разбора. Мы сентиментальны. Совсем как немцы. Вы хотите, чтобы вас любили ради вас самих, вы живете с сознанием своей правоты, и вам невдомек, почему другие от вас не в таком восторге, как вы сами от себя. Посмотрите, вы же отличные ребята, а вот штука — никому не нравитесь. Экая жалость.
Отто устремил на Чарльза серьезный взгляд из-под нависших бровей, помотал головой и сказал:
— Я думаю, вы, американцы, на самом деле никого не любите. Вы равнодушны, поэтому вам легко быть веселыми и беспечными, и оттого каждый американец кажется рубахой-парнем. На самом же деле вы бессердечные и равнодушные. Невзгоды минуют вас. Невзгоды вас минуют, потому что вы Не умеете их переносить. Но если они вас и не минуют, вам кажется, что они предназначались не вам, а кому-то другому, как пакет, оплошно доставленный не по тому адресу. И это мое глубокое убеждение.
Чарльза его слова задели за живое.
— Я не могу мыслить категориями целых стран, — сказал он, — потому что не знаю ни одной страны, даже своей собственной. Я знаю лишь отдельных людей здесь и там, одних люблю, других нет, но я всегда считал это сугубо личным делом…
Тадеуш сказал:
— Что-то вы чересчур скромничаете, дружище. Заставить себя почитать, а это большое искусство, можно, только возводя свои личные симпатии и антипатии на уровень этических и эстетических принципов и раздувая до вселенских масштабов мельчайшую обиду личного характера. Скажем, вам наступили на ногу — вы не успокоитесь до тех пор, пока не поставите под ружье целую армию и не отомстите обидчику… Но мы-то, на что мы тратим вечер? Эдак я, чего доброго, еще помру со скуки…
— А как насчет наших друзей-французов? — огорошил его вопросом Ханс. — Неужели и у них есть недостатки? Их кухня, вино, моды, манеры. — Он поднес ко рту кружку, выпил пиво уже без прежнего удовольствия и добавил: — Мартышки — вот кто они такие.
— Манеры у них хуже некуда, — сказал Тадеуш. — За пять франков наличными они изрубят тебя в лапшу, причем тупым ножом. Себялюбцы, дальше собственного носа ничего не видят, но до чего же я их люблю. Правда, англичан я все-таки люблю больше. Вот, к примеру, англичане…
— К примеру, итальянцы, — сказал Чарльз, — от первого до последнего…
— После Данте у них не появилось ничего достойного упоминания, — сказал Тадеуш. — От их тяжеловесного Возрождения меня тошнит.
— Решено, — сказал Чарльз, — возьмем, к примеру, пигмеев, исландцев, охотников за головами с острова Борнео…
— Люблю их всех, всех до одного! — воскликнул Тадеуш. — А пуще всего люблю ирландцев. Люблю за то, что они такие же отчаянные патриоты, как поляки.
— Меня воспитывали ирландским патриотом, — сказал Чарльз. — Девичья фамилия моей матери О'Хара, и я должен был носить ее с гордостью — нелегкая задача в школе, где только и слышишь: ирландцы-поганцы, горлопаны, нищеброды, — а вокруг тебя одни пресвитерианцы, кто из Шотландии, кто из Англии.
— Какая дичь, — сказал Тадеуш и заговорил доброжелательно и спокойно, но и не без ехидства метя в Ханса, о величии древних кельтов, превозносил их древнюю культуру, оказавшую влияние на всю Европу. — Да-да, даже немцам она много дала, — сказал он.
Ханс и Отто покачали головами, но и они, похоже, больше не сердились, не супились, не отводили друг от друга глаз. Чарльз был обрадован и польщен: величию Ирландии отдают дань — до сих пор он слышал хвалы ей лишь в узком семейном кругу.
— Мой отец, — обратился он к Тадеушу, — часто говорил мне: «Что сказать тебе об ирландцах, мой мальчик? Период их расцвета быстро миновал, но не забывай, что они создали великую культуру, и, когда англичане еще малевались синей краской, французы уже обменивались С ними учеными».
Тадеуш перевел его слова Хансу и Отто, Ханс разразился смехом, скорчился от боли и схватился за щеку.
— Осторожно! — сказал Тадеуш и, не забыв изобразить клинический интерес, посмотрел на рану: он знал, что Хансу это очень нравится.
Ни в одном учебнике истории, продолжал Чарльз, он не нашел подтверждения этому — надо сказать, что в них жизнь ирландцев до тех пор, пока на них не напали англичане, освещается довольно туманно. А тогда, со всей определенностью сообщали учебники, ирландцы были просто дикарями, невылазно торчавшими в своих болотах. Ему было жаль отца, который черпал утешение в легенде о былом величии Ирландии, хотя все, что он читал на эту тему, никак легенду не подтверждало. Но отец предпочитал думать, что ему попадались не те книги.
— До чего же ирландцы похожи на поляков, — сказал Тадеуш, — они тоже живут былой славой, поэзией, Келлской книгой [9] в изукрашенном драгоценными каменьями переплете, великими чашами и коронами древней Ирландии, памятью о победах и поражениях, по масштабам равным разве что битвам богов, надеждой вновь покрыть себя славой, а пока суд да дело, — добавил он, — дерутся крайне часто и весьма неудачно.
Ханс подался вперед и поучительно, точно профессор, читающий лекцию студентам, начал:
— Судьба Ирландии (да и Польши тоже, не забывайте об этом, Тадеуш) может служить примером того, что ждет страну, когда она утрачивает единство и не может дать отпор врагу… ирландцы наконец-то опомнились, теперь они рьяные националисты, а единства среди них нет как нет. На что они рассчитывают? В свое время они могли сплотиться и напасть на врага, а они ждали-ждали и дождались, что он сам напал на них.
Тадеуш напомнил:
— Этот рецепт, Ханс, помогает отнюдь не всегда.
Но Ханс пропустил его колкость мимо ушей. Чарльз, который был не силен в истории, увяз в зыбучих песках общедоступных сведений и не нашел ответа, но его возмутила сама постановка вопроса.
— Не понимаю, с какой стати нападать, если на тебя не напали?
Ханса, юного оракула, его вопрос не застал врасплох:
— Да потому что, стоит тебе отвернуться или временно сложить оружие, на тебя набросятся, и ты будешь наказан прежде всего за свою беспечность, за то, что не потрудился выведать планы врага. Ты побежден, твое дело проиграно, если только ты не соберешься с силами и снова не пойдешь войной на врага.
— Дело кельтов вовсе не проиграно, — сказал Тадеуш. — Их великое множество, они раскиданы по всему свету и поныне; в какой области они ни подвизались бы, они пользуются большим влиянием.
— Влиянием? — переспросил Ханс. — Да что такое влияние — уклончивый, чисто женский, дрянной метод. Нация ли, раса ли — ничто без власти. Надо уметь подчинить себе другие народы, повелевать им, что делать, а главное, чего не делать, надо уметь проводить в жизнь любой свой приказ, как бы ему не противились, и если ты отдаешь распоряжение, пусть даже невыполнимое, тебе должны беспрекословно повиноваться. Это и есть власть, а что есть более важного и ценного в мире, чем власть?
— И тем не менее власть не вечна, я не вижу, в чем ее превосходство, — сказал Тадеуш. — Дальновидная хитрость и умная стратегия нередко куда действеннее. А власти в итоге приходит конец.
— А что, если ей приходит конец, потому что люди у власти ею наскучивают? — Отто подпер голову рукой, вид у него был подавленный. — Что, если они устают вечно угнетать, шпионить, понукать и грабить? Что, если они просто исчерпывают себя?
— А что, если они просто переоценивают себя или к власти приходят новые молодые силы и свергают их, — сказал Тадеуш. — Бывает и такое.
— А что, если им открывается, что они зря старались, — сказал Чарльз.
— Не зря, — сказал Ханс. — И в этом суть. Только ради власти и стоит стараться. Все остальное ерунда по сравнению с властью. Отто, ты меня удивляешь, от кого, от кого, а от тебя я этого никак не ожидал.
Отто, виноватый, расконфуженный, сразу скис.
— Я не солдат, — сказал он. — Мне бы мирно заниматься своей наукой.
Ханс сидел прямой как палка, глаза его враждебно поблескивали. Полуобернувшись к Чарльзу, он сказал: