Я отправился на конференцию. В проходной протянул пригласительный билет, врученный мне долговязым инструктором горкома комсомола. Прошел захламленным коридором в неярко освещенный зал. Сел в задних рядах, хотя в прежние времена никогда этого не делал. Видимо, мы, будущие отщепенцы, уже чувствовали свое место — на задворках жизни… на нижних нарах. Пока избирали «рабочий» президиум, а затем и почетный президиум во главе с «Великим Сталиным и его верным соратником Берия», я шарил глазами по залу в поисках инструктора. Было много знакомых, кто-то, как мне показалось, кивнул головой в знак приветствия. Однако ни в одном из них я не узнал прыщавого комсомольского чиновника. Потом на трибуну поднялся докладчик и на-чал славить партию, комсомол, Сталина, политбюро, а в конце выступления клеймить позором «врагов народа». Разумеется, речь шла не только о бывшем председателе реввоенсовета Эшба, но и о моем зяте — Несторе Лакоба. Я съежился, как это делают дети, когда их ругают за всякие шалости. Мне хотелось провалиться сквозь землю, ведь я чувствовал на себе любопытные и осуждающие взгляды делегатов проклятой конференции. Да и в президиуме меня заприметили и стали звать: «Джих-оглы! Пересядьте, пожалуйста, поближе к трибуне! Вот сюда, на первый ряд. Пусть все участники конференции смогут вас увидеть». Это говорил сам председатель. И когда я, шатаясь, как пьяный, пошел к указанному месту, он прогремел, обращаясь к залу: «Здесь находится шурин Нестора Лакоба! Он с малых лет воспитывался в семье…бывшего председателя СНК, он должен прекрасно знать моральный облик этого троцкиста!». Председатель глотнул воды из граненого стакана и продолжил: «Как он попал сюда, мне не известно (председатель врал, он сам, в качестве главного чиновника горкома комсомола, подписывал все приглашения, а инструктор только вручал их), но если он хочет остаться в наших рядах, пусть поднимется на трибуну и чистосердечно расскажет все, что знает о своем коварном и подлом зяте».
Призыв председателя был моментально подхвачен залом. Казалось, меня здесь ненавидят не меньше, чем Лакоба или Троцкого. Со всех сторон послышались крики: «Пусть расскажет нам о своих грешках!», «Раскошеливайся, ублюдок «врага народа!», «Нечего с ним цацкаться!». Я еще не открывал рта — ни в пользу Нестора, ни против него, а эти люди уже видели меня врагом партии и страны. Я встал с места, сделал несколько шагов к трибуне. И зал затих. Я не поднялся на трибуну, а остановился напротив и не поворачиваясь к залу, еле слышно промолвил: «Мне нечего рассказывать!».
«Как, как? Говори громче, ты что стесняешься, что ли?», — подбадривали меня из президиума.
«Мне нечего сообщить», — сказал я уже довольно громко.
«Тогда… в таком случае пусть покинет зал. Вон из зала. Во-о-о-о-он!».
Не знаю, кто это кричал, может быть, председатель или его заместитель, или рядовые участники гнусного собрания. Но имело ли это значение?! У меня забрали комсомольский билет, меня разжаловали в беспартийного; и пусть в душе я плевал на ленинский комсомол, изгнание из него грозило огромными, максимальными неприятностями…
Однажды, во внутренней тюрьме НКВД Сухуми, меня отвели к парикмахеру. Удрученный горем, я едва ли обращал внимание на лица людей, и поэтому не узнал в подстригающем меня человеке парикмахера Наума, который еще недавно обслуживал всю мужскую половину нашей семьи. Зато Наум узнал меня. Улучшив момент (и надзиратели иногда отворачиваются или отвлекаются), он положил мне в карман немного денег и две пачки папирос, и прошептал: «Мусто, ни в чем не признавайся!». Но таких случаев было крайне мало.
Кажется, Виктор Платонович Некрасов сказал, что самым большим преступлением советского режима является чудовищное разделение людей…
Возвращение
Шел 1954 год. И я вернулся. Мамы уже не было в живых, она умерла от удара в 52 году, — на руках у дочери, Назие. О смерти матери я догадался по намекам из письма сестры, которое получил в сибирской ссылке. Меня щадили. После стольких ударов судьбы. Но и сама судьба меня пощадила…
Мы с Назие жили в Батуми, где-то работали, кое-как существовали. Я мечтал о трех вещах: реабилитации, причем тотальной, ей богу только всеобщей; о том, чтобы подвиг Сарие увековечили в слове; и, наверное, в последнюю очередь об архиве. Но так как без реабилитации невозможно было даже думать о скромной газетной статье в память семьи Лакоба, пришлось начать с поисков архива.
Военный прокурор Батумского гарнизона гвардии подполковник юстиции Ульянов чудом выдал мне 28 февраля 1955 года письмо с таким содержанием: «Гр-н Джих-оглы Мустафа Ахмедович следует в Главную Военную Прокуратуру по вызову. Прошу оказать ему содействие в розыске документов, которые крайне необходимы Главному Военному Прокурору». Бумага была составлена таким образом, чтобы не вызвать никаких подозрений по месту обращения. «Оказать содействие в розыске документов» и все. Каких именно— не уточнялось. Но они, эти документы, были крайне необходимы «Главному Военному Прокурору», что в СССР всегда имело магическое действие.
В бывший дом Нестора Лакоба я пришел в сопровождении офицеров военной прокуратуры. С чувством грусти поднялся по знакомой мраморной лестнице на второй этаж… и с тем же ощущением через час спустился вниз. Ибо не обнаружил ни тайника, ни архива. «Неужели нашли чекисты?!», — думал я, плетясь под холодным мартовским дождем в сторону приморского бульвара. Я брел без цели, просто так, лишь бы куда-то идти. «Значит, все было напрасно, выходит, от них невозможно было ничего скрыть!».
Но в доме проводили реконструкцию, его переделали под общежитие для студентов педагогического училища. Возможно, архив «откопали» рабочие и сожгли, приняв за макулатуру, за никчемные бумаги. А может быть, они пере-дали документы в руки НКВД?!..
Мне удастся переехать в Сухуми и с помощью школьного друга Николая Кемулария, который занимал должность председателя Горсовета, получить ор-дер на часть бывшего особняка Лакоба. Я разыщу рабочих, реконструировавших дом. Для проверки последнего шанса. И бригадир расскажет, что они… нашли под полом кухни какие-то свертки, сначала, конечно, подумали, что это золото, знаменитое золото Нестора Лакоба, но, обнаружив в пакетах только бумаги, отодвинули их на несколько метров в сторону, и накрыли досками.
Все было так, как передал мне в разговоре бригадир. Несколько часов спустя я стал обладателем архива, который мы с Сарие столь долго и упорно защищали от чекистов…
Я решил написать в Москву, в кремль, — старым-новым руководителям страны — Маленкову,* Молотову, Ворошилову, Хрущеву:** «Считаю своим долгом довести до Вашего сведения… В конце 1936 года в городе Тбилиси при весьма загадочных обстоятельствах скончался Лакоба, хотя никогда не жаловался на свое здоровье…». Естественно, я приобщил рассказ о том, как Сарие срочно отправилась в Москву, взяв с собой блокнот с компроматом на Берия. Что она была принята лишь секретарем ЦК ВКП (б) Андреевым,*** однако, и там ничего не добилась. Я не строил воздушных замков, но тайно надеялся на Молотова, на его память о гостеприимном Несторе.
Ответ пришел не из кремля, а из прокуратуры. Но на этот раз меня не вызывали на допрос к следователю, а сообщали о полной реабилитации Сарие, Рауфа и Лютфи. Вскоре и меня восстановили в правах, и посмертно реабилитировали всех моих братьев.
Но как это нелепо звучит: «реабилитировать посмертно». Будто мертвому и впрямь что-то нужно было от этого чудовищного государства. Словно государство обладало властью и над покойниками. Ах, нет, я ошибся. Оно обладало такой властью: не непосредственной, а через желание живых публично оплакать мертвых.
И мне пришлось подобрать эту кость, брошенную нашим «дорогим государством». И хранить ее как божий дар…
Пятнадцать лет меня тоже не было в живых. И теперь, когда я «немного» воскрес и почувствовал силы дать по физиономии вертухаю (пока что без свидетелей), я ощутил и вкус к жизни. Ибо там, за колючей проволокой, вместе с баландой и барачной вонью, вырабатывается другой вкус — к небытию, к смерти…