От каждого автора статьи я требовал ответить на два вопроса: признаете ли вы, что в стране за полвека произошли перемены? А если признаете, считаете ли вы, что педагогика должна отражать культурные и социальные изменения в обществе? Отвечайте на эти вопросы, а не впадайте в полемическую истерику. Одной авторше я сказал: «Газета не будет печатать ваше сочинение. Оно написано языком 37-го года». И услышал рыдания и оправдания. Оставшись один, я обратил внимание на фамилию полемистки — ЛАЗУРКИНА. Боже мой, я знал, что на кафедре работает дочь Лазуркиной, известной большевички, отбывшей в сталинских концлагерях около 20 лет и потом выступившей на XX съезде. А теперь ее дочь через десять лет заговорила языком идеологов репрессий.
Я ждал подкреплений. Есть же в нашем институте, не в институте — так в городе, люди, для которых макаренковская педагогика — типичное изделие сталинской эпохи, или, по крайней мере, люди, понимающие необходимость ее модернизации. Подкреплений не было. Мне ничего не оставалось, как взять тома Макаренко и сесть за статью.
Макаренковская педагогика воцарилась на руинах разгромленной педологии, объявленной буржуазной наукой. Макаренко работал на социальный заказ, то есть обслуживал запросы режима, стремившегося полностью подчинить себе личность человека. Педология исходила из аксиомы: каждый индивид уникален, Макаренко решал задачу превращения нарождающихся поколений в массу — в послушных исполнителей, не сомневающихся в авторитете руководства. Педология готовила человека жить в открытом обществе, в доверии к многообразным проявлениям социальной жизни. Макаренковская педагогика была идеологией, которая стала уже в 30-е годы составной частью марксистско-ленинской идеологии и, в принципе, была закрыта для критики. Но если в 60-е годы генетика, кибернетика после известных погромов восстанавливались как науки, то статья Д. Боборыкина и Е. Голанта также могла послужить толчком к оздоровительным процессам в советской педагогике. Однако авторы оказались в одиночестве.
Свою задачу я видел в усилении той позиции, которую заняли соавторы. Прежде чем поместить свою статью в газете, я показал ее Т. Ахаян, хотя мог не испрашивать ее одобрения. Дело в том, что Ахаян была редактором газеты, а я ответственным секретарем до приказа по министерству, по которому должность редактора-общественника ликвидировалась, а секретарь становился редактором. Ахаян была готова сложить с себя полномочия, но я уговорил ее ничего не менять. Как редактор она по-прежнему будет представлять газету на заседаниях парткома и при необходимости подписывать газету «к печати» так же, как и я. Таким образом, я мог взять всю ответственность за публикацию на себя. Однако доверительные отношения с этой умной, безусловно порядочной женщиной, от которых во многом зависела прочность моего положения в институте, удержали от такого хода. При этом я был уверен, что, по крайней мере, против публикации статьи она лично возражать не будет. Но получилось иначе.
Статья напугала Тамару Ахаян. Со времени публикации статьи Боборыкина и Голанта прошло времени достаточно для того, чтобы Щукина могла развернуть целую кампанию против ее авторов. В министерстве, в Академии педагогических наук, в партийных кругах — всюду макаренковцы забили тревогу. Появление в педвузе моей статьи, более резко и отчетливо обрисовывающей анахронизм макаренковской педагогики, уже могло обратить идейную стычку в «дело» — в предмет специального разбирательства «в сферах». К этому времени «Советский учитель» уже опубликовал статью Щукиной — текст злобный, без единого суждения по существу поднятого вопроса, но позволяющий на этом дискуссию мирно похоронить, что и было, по мнению Ахаян, в интересах самих возмутителей спокойствия. Но я-то понимал, что это был как раз тот момент, когда я был обязан ударить «в верном направлении и лучшим образом».
Сцена в редакции была тяжелой. Т. Ахаян усомнилась в макаренковской системе, но не верила в победу ее критиков. А главное — боялась. В итоге я согласился с ее предложением возложить решение судьбы статьи на Боборыкина.
Ректор прочел рукопись и вызвал нас с Т. Ахаян к себе. Статья ему понравилась: «Есть тут шекспировские места, есть…» Но дух его уже был сломлен. Быть человеком системы и не получить поддержку системы — это значило проиграть. Вместе с ним потерпел поражение и я. Я знал, что нашлись студенты, которые статью переписывали и обсуждали. Наверно, можно было бы организовать при редакции что-то вроде педагогических дискуссий. Для такого рода начинаний важен счастливый случай. Случай не выпал. Осталось лишь реалистически оценить стратегию «удара в верном направлении».
Моя стратегия давала осечку. Но тогда имеет ли смысл оставаться на футбольном поле?.. Я решил последовать совету Вадима Крейденкова и перейти работать в рекламу.
Шел 1967 год. Еще никто не знал, что впереди страну ожидает двадцатилетие эпохи застоя. А между тем застой уже начался — для ректора Боборыкина, профессора Голанта, для Тамары Ахаян, для меня и многих-многих других. Оттепель породила надежды у целого поколения, теперь каждый в одиночку должен был расстаться с ними. К этому времени я уже написал первый вариант повести «Подонок», герой которой говорит: «Если вокруг меня ничего не происходит, что-то должно произойти со мной»…
«СОВЕТСКИЙ ХРУСТАЛЬ КРЕПОК, КАК СТАЛЬ»
Советская реклама была явлением комичным. В стране, где все вещи, пользующиеся спросом, мгновенно исчезали с прилавка и продавались из-под полы, рекламировать было нечего. Однако в верхах было принято решение о создании рекламных агентств и комбинатов, а торгующим организациям было велено предусмотреть в смете расходов деньги на рекламу. Тратить их на другие нужды запрещалось. Можно сказать, эти деньги были нашими — рекламных комбинатов. Но каждый руководитель торговой фирмы или завода, производящего товары народного потребления, прекрасно понимал: реклама — это блеф. Он в ней не нуждался. Поэтому в нашей конторе обращение какой-нибудь торговой организации или производителя товара за рекламой вызывало ненормальное оживление. Было одно курьезное исключение. Директор банно-прачечного комбината готов был каждую неделю давать в газетах целую рекламную полосу, что стоило, между прочим, немалых денег. Вероятно, он считал, что эти полосы сделают его городской знаменитостью. Но редакторы газет, помещавшие рекламу, вскоре больше слышать не хотели о рекламе бань: «Мы все-таки Советский Союз, а не Турция!»
Редакционный отдел возглавлял Виктор Никандров, он же секретарь партийной организации комбината, на учете которой стояло не менее ста человек. Это был индивид брежневского типа: мясистая физиономия, козырек бровей, замедленная речь и солидность, неотделимая от пиджака, который как будто был сколочен из крашеной фанеры. Ахиллесовой пятой Никандрова было его литературное честолюбие. Во время войны он трудился в газете партизанского соединения. Потом написал о партизанах книжку, начиненную стилистическими чудовищами. Ему принадлежал знаменитый рекламный афоризм: «Советский хрусталь крепок, как сталь». Вероятно, он мыслил себя основоположником советской рекламы. Может быть, им он на самом деле и являлся, ибо абсурдные задачи советской рекламы следовало воплощать именно в такого рода текстах. Фельетон в «Вечерней газете» «Молодость за 60 копеек» — он был героем этой публикации — сделал его по-своему знаменитым.
Нужно заметить, что специалисты по рекламе в то время нигде не готовились. В отделе работали два бывших редактора многотиражных газет, бывшая актриса, бывшая учительница русского языка и литературы, бывший молотометатель и он же бывший университетский преподаватель философии Валерий Грубин: он отвечал за качество представляемых в газеты рекламных текстов; мой друг Крейденков по образованию был филологом. Был еще Миша Ельцин — пожалуй, единственный человек, который увлекся ролью рекламного агента. Своим чемоданчиком-«дипломатом», манерами и речами походил на соответствующих персонажей западных фильмов. И была текучка — люди поступали на работу и уходили. Я удержался…