Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Но? — произнесла женщина. — Я хорошо слушаю тебя.

— Я ни с чем не могу расстаться… Если там трубка телефона повешена, я продолжаю разговор… Как хорошо про себя ты сказала: «удивительная дурочка». Ведь ты много читала, видела, слушала… «Евгения Онегина» читала?

— Да.

— И многое другое. Очень многое. Но ты сказала просто: «удивительная дурочка» — и получилось не удивительная дурочка, а удивительная ясность, удивительная мудрость, удивительная умница.

— Как тихо, — ведя пальцем по его векам и губам, сказала она. — Так не было тихо никогда. Как будто что-то случилось. Ты не хочешь больше говорить?.. Усни.

Но он приподнялся на локте и, словно жалуясь на кого-то, заговорил. Теперь, когда он нашел этот пример с вазой, — а разве эта женщина тоже не похожа на нее! — ему нетрудно объяснить, что каждый человек должен знать.

— Ваза — это не фарфор и не стекло. Вот она — основание и боковая линия, бегущая вверх, верх! Она как волна, набегающая на берег. Линия скользит все выше и выше… — он повел огоньком папиросы вверх. — Но мы перестаем доверять линии вверх, если ваза лишена соразмерного основания. Но и громоздкость основания отталкивает, робость вертикального стремления удручает. Выбирая вазу, мы измеряем самих себя и судим о себе. И сердимся, если отрицают линию нашей собственной жизни.

Он начертил огоньком папиросы в бархате тьмы вазу, потом она перехватила из его рук папиросу и тоже нарисовала ее. И молча, согласно, мечтательно, доверчиво смотрели на этот угасший экран. Слезы брызнули, и она закрыла глаза. Она поняла, что этот контур в воздухе — единственное, что останется с нею. И не удивилась иллюзорности этого подарка — он не был ничем не хуже всех возможных других.

— Я в каждом человеке буду видеть линию, — произнесла серьезно эту маленькую клятву. — Ты хорошо это придумал. Как ты все это придумываешь!

— Это сказка, — сказал он.

— Ну и что ж! — сказала она.

— Тогда не сказка.

«Я не рассказал ей о Вавилонской башне». Потом, заглядывая в лица встречных, удивился: «Почему мы ни о чем не спрашиваем друг друга?» Трамваи уже не ходили.

Низко плыли облака — неопрятные клочья ваты. Казалось, кто-то, большой и потный, макал их в одеколон, вытирал шею и бросал, и они летели — как бесшумные, потерявшие невинность птицы. Сносило полы плаща.

— Мы на большой высоте — потому здесь всегда ветрено и облака близки. Мы не слышим жизнь земли, но слышим скрипы там, в фундаменте. Даже во сне нас беспокоит его прочность. Ведь фундамент всегда одно и то же, его нельзя трогать. И по-прежнему боимся нашего бога — бога прочности, сопротивления металлов, камня, разумности конструкций, здоровья мышц, нервов. Мы показываем богу свои расчеты — но никто не знает, подписывает ли он их. Но кто-то подписывает. Каждой птице смотрим вслед… Птицы — несовершенны. С каким отчаянием они ударяют крыльями, чтобы оторваться от земли. В полете есть понятная тайна: в какой-то миг нужно возненавидеть опору. Такая вот жестокая заповедь жизни. Или будешь распластан и истерт, как старая могильная плита…

— До единого слова признаю, — сказал человек, показавшийся слева. — Я подслушал вас. — Приблизил стоячие глаза. — Но больше всего я хотел бы узнать, кого я должен убить… Но, адью, мой дом за углом.

— Хотите, я вам покажу, где вы находитесь. — Он прочертил в воздухе линию. — Вот здесь, видите! В самом начале. Вы возненавидели опору. Ненависть лишь начинает вертикальную линию. Потом ее ведет музыка, простота, любовь…

— Я хочу знать, кого я должен убить, — упрямо повторил прохожий, удаляясь.

— Бросьте в канал шляпу, тогда поймете эту теорему.

Уже издалека донеслось:

— Вы думаете, не могу!

Шляпа взлетела вверх. Описала круг над рябой водой канала — летающая тарелочка — перевернулась и упала среди киснущих в воде листьев.

Человек хохотал. Волосы кудрявились над лысым теменем.

«Наступит век летающих тарелочек. Может быть, уже скоро. После ненависти. И все будут смеяться. Земля, полная смеха. Станет очень шумно. Люди будут падать ночью с постелей — и смеяться. Тогда линия пойдет так. Вот так! Вот так!»

— Где ты был?.. — у ворот дома спросила жена.

«Все было не так, — продолжать думал он. — Строители говорили на разных языках — она, башня, и рассыпалась. И тогда возникло первое общее слово: „Вавилонская башня“. Теперь все понимают, что это такое…»

В комнате, обнимая, говорила с удивлением:

— Ты вернулся!.. Ты устал. Ты замерз. Я так хорошо думала без тебя. О тебе и о себе. Прости, но каждая женщина мечтает о своем Ромео. С сумками набитыми, таща за собой детей, злые и ревнивые, — все мечтают о Ромео. Я тебя ждала и представила: ты Ромео. И дальше получилось ужасно смешно. Мой бедный, любимый Ромео! Что стало с ним. Он бежал утром с помойным ведром, доставал билеты в кино, хорошие и дешевые. Ночью сидел над корректурой, добывая деньги для Джульетты — на пальто, на сервант… А потом он должен был разговаривать с моими знакомыми. И если не сумел их занять — Джульетта очень сердилась. Я не знаю, что мне делать с любовью к Ромео. А ты не знаешь, что делать со своей любовью. Я буду смотреть, как ты ходишь по комнате, смотришь в окно. Ты бываешь такой печальный!.. Только возвращайся, только возвращайся!..

1965 г.

ПОДОНОК

Посвящается Риду Грачеву

Элеонора Сергеевна позвонила и попросила побывать на квартире сына вместе с нею. На углу проспекта увидел ее издалека. Чем ближе, тем ужаснее происшедшее и ужаснее ее джерси, блузка, туфли — все облегающее ее, неподвижную в солнечном пятне. К ней невозможно было бы подойти просто так. Другие словно ощущали это отводящее: никто не заслонил, пока я торопился к месту встречи.

И она чувствовала это. Мать, разделяющая с другими ненависть к своим собственным детям, — преступна. Как неукоснительно это фатальное предначертание! В стране, где траурные повязки и ленты носят только представители официальных погребений, она стояла отринутая крепом вины и смерти сына, но ужас сосредоточился не в том, как протянула мне руку, как шла и говорила, еще раз назвав меня «его другом». В ней было несогласие с этим предначертанием.

Я догадываюсь о том, что произошло бы, если бы вслед за приговором сыну суд обвинил ее как мать убийцы. Она сказала бы: причем здесь она, матери не знают, кого они рожают обществу. Современная женщина делает за жизнь несколько абортов, разве ей известно, гения или подонка абортирует акушер, хорошего или плохого гражданина она рождает однажды.

Моховая пыль в комнате шевелилась. Пасмурны грязные окна; кровать в углу пугала нечистотой. На подушке — след головы. Во всех углах мне мерещится лицо Шведова. Из кухни доносится разговор соседей: они одобряют Элеонору Сергеевну. Она отворила шкаф и меланхолически перебирает вещи. Я попросил разрешения открыть форточку.

— Да, конечно… — но имени моего не назвала, хотя на губах оно было приготовлено. Может быть, в комнате, где когда-то она жила с сыном, я показался ей чужим и лишним.

Опустился на корточки перед грудой книг — я должен по просьбе Элеоноры Сергеевны их разобрать.

…Были ли у него друзья?.. Есть ли у меня друг? Но кто-то должен, хотя бы после смерти, стать нашим другом, как в давние времена кто-то непременно должен был причитать на могиле, если даже умерший к концу жизни растерял всех своих.

Да, конечно, признаки смерти он носил давно. Он был слишком живым, чтобы долго жить — таков парадокс. Но между крайностями такая бездна смысла, что неизвестно, когда мы перестанем о нем говорить!

Подозреваю, что каждый, кто прикоснулся к нему, видел его, говорил с ним, был втянут в поток его жизни, — всегда легко оживит в памяти Шведова, и многое навсегда останется тусклым рядом с его подлинностью.

2
{"b":"566330","o":1}