Вавилова нужно было видеть, когда в критической ситуации (такие ситуации складывались у него иногда, а в семействе его друзей Гельманов — постоянно) он облачался в специальный наряд: клеенчатое пальто, зеленые фланелевые шаровары, на голове шерстяная вязаная шапочка с клоунским помпоном на макушке. В этом наряде он заявлялся под вечер в один дом, где его знали и любили и где ему одалживали до завтрашнего вечера деньги. Задолго до рассвета уже был на базарной площади, куда в это время прибывают машины из пригородных и дальних колхозов, идет разгрузка картошки, капусты, моркови, мясных туш, бидонов с молоком. Идет с матерщиной, грубыми шуточками, крикливыми столкновениями у весов. В отдалении маячат алкоголики с сомнамбулическими лицами, с надеждой на подхвате заработать тот рубль, который тут же пойдет на опохмелку, и там же милиционеры — величественные и невозмутимые, как привратники Рая, никогда не вмешивающиеся без особой нужды в течение этой утренней жизни, ибо любое его нарушение взметнет невообразимый ор, с сумасшедшей жестикуляцией и яростью. В каждом мешке картошки и моркови был сосредоточен мрачный труд колхозников, алчность цыганистых спекулянтов, крохоборство рыночных клерков и, добавим, процент дохода павшего люда, для которого конец дня теряется вдали — или в голодном и трезвом ожесточении, или в божественной благодати у какой-нибудь подвальной теплой трубы с флакончиком политуры и шматом студня на размокшей газете.
Кирилл хорошо вписывался во всю эту суматоху и в то же время в ней выделялся. Его лунообразное лицо было известно многим. Но и у не знающих его вид будил что-то вроде смутного, но приятного воспоминания, казалось, не то ты с ним опорожнял бутылочку, не то он чем-то тебе услужил. На ходу спрашивали: «Правду говорят, что ты недавно женился?» — вопрос, который у русского обывателя выражает высшую точку непритязательной симпатии к ближнему. Конечно, тут были и его враги-конкуренты, которые вступали в бой, как только прибывали машины, сбывающие товар перекупщикам гамузом. Тогда тележки, которые у одних перекупщиков свои, у других — взяты у рынка напрокат, становились грозным оружием. Надо было видеть атаку этих колесниц, когда, обгоняя и оттирая друг друга, возницы стараются подступить к вновь прибывшему хозяину товара первыми. Если условия оказывались невыгодными, они переходили в наступление на другой прибывший грузовик.
Вавилов дожидается, когда договорятся и ударят по рукам крупные перекупщики. Этих он должен пропустить — крупные перекупщики народ крутой, торгово-профессиональный, со связями: от ментов и рыночной администрации до продавцов в ближних винных магазинах, через которые они спускают часть своего немалого заработка. Кириллу же нужно немного: два-три мешка картошки, на худой случай, морковки или лука. Это должно дать ему десять-пятнадцать рублей профита.
Претворение хаоса в бытие по-вавиловски наступало тогда, когда к приближению сумерек он товар продавал и шел покупать мясо и прочую снедь. Вот он появился дома или в семействе Гельманов, где его ждут от мала до велика, и непременно сам начинал на кухне кухарничать, оберегаемый от излишнего любопытства детей и гостей. И вот, с улыбкой чудотворца он объявлял: к пиршеству все подготовлено.
Если пир задавался в квартире Вавилова (Гельманы тоже при этом никогда не забывались), соседи по квартире тоже принимали в нем участие, жертвовали ради стола всё, что накопилось в холодильниках и хранилось за окнами. Но гвоздем программы непременно была огромная кастрюля великолепной тушеной картошки или что-то вроде харчо или плова, отмеченные печатью высокого кулинарного искусства. Черт возьми, Вавилов превращал объедаловку в трапезу, насыщение — в ритуал приобщения к радости соединения и к чему-то такому, что выше всех нас.
Ритуал, благодаря детям, приводил меня в совершенно несвойственную мне расквашенность чувств. И если теперь я не остаюсь равнодушным к музейным картинам на тему «святого семейства», то только потому, что «святое семейство» мне уже удалось видеть воочию. Доверие друг к другу — это еще не «святое семейство», но собрание, проникнутое доверием и к людям, и к миру, и к будущему, — это покоряет. Кирилл представлялся мне плотником Иосифом, если прибегать к аналогии. Для Стасика я не могу найти традиционного определения, он — то ли праведник сих мест, то ли старший брат Иосифа, но Ангелина — бесспорно, Богородица, истонченные черты которой подтверждали необязательную для всех истину: нищета может возвысить человека.
Но дети — все разные и разновозрастные, возможно, более всех интуитивно чувствовали глубину этого ритуала, в котором так живо выражалась потребность в чуде счастливого единения. И только они интуитивно понимали, что ритуал и игра в глубине сходятся, с той разницей, что «игрушками» в ритуале служат настоящие вещи — вещи, относящиеся к серьезному миру взрослых. Если спросить, что же чувствовали, что переживали за столом вкушавшие, то могу сказать о себе: я любовался, любовался каждой мелочью, и, думаю, другие переживали то же самое, ибо я чувствовал, что и меня здесь любили, и на меня смотрели сияющие детские глаза, а с теми, которых я видел за столом однажды, потом, при встрече, я заговаривал, как со старыми знакомыми.
Однако не следует думать, будто Кирилл был единственным покровителем семейства Гельманов. Сюда заявлялась и мать Стася, и мать Ангелины, через них шла поддержка других родственников, которые принципиально не одобряли своих незадачливых, нелепо живущих сородичей, но — с укорами — подбрасывали когда десятку, когда яблоки со своей дачи или «тряпки», которые стали им ненужными. Все стекалось в квартиру на Лиговке и образовывало в коридоре настоящую свалку ношеных пиджаков, пальто, шляп и кофт. И мне однажды было предложено выбрать из горы старой обуви какие-нибудь подходящие ботинки.
2
Я дежурил на стоянке частных катеров — сидел в остекленной будке, поднятой для лучшего обзора на высокие столбы. В будку вела скрипучая лесенка. От городской речки несло водорослями, за речкой выстроились старые деревья Ботанического сада, на столе — стакан чая и Пауль Тиллих, которого я тогда переводил. Заскрипела лестница, и появляется Гельман, которого в первый момент я принял за одного из владельцев катеров. До этой встречи «в башне» (так называли дежурку мои друзья) мы с ним так с глазу на глаз и не говорили. Все, что я знал о сочинении «Практические и реальные основания экономического хозяйства», исходило исключительно от Ангелины. Конечно, это она побудила мужа навестить меня и выразить свое расположение.
— Нет, я доверяю Вам, — выпалил Гельман чуть ли не с порога. — Я знаю, что вас чуть не посадили. Или даже посадили.
— Преувеличения. Чего-то там сказал, что-то написал… Выгнали с работы — вот и все: ни подвигов, ни наказания, если взвешивать на неиспорченных весах. Мне кажется, вы занимались в это время более стоящими вещами.
Я всучил Стасю этот комплимент, который должен был поддержать представление моего собеседника о своей исключительности. Во всяком случае, мой гость успокоился, но это спокойствие как раз и помешало ему начать изложение. Страстные умы обретают дар речи, когда встречают противоречие. Гельман мямлил что-то, пока из вороха остывшего пепла не извлек горячую головешку и не стал ее раздувать. Во все стороны полетело: «политэкономия — не наука, а инструкции для дураков», «это не наука, а пропагандистский трюк для масс…» Все это было еще вне законченных предложений, но двигатель, пофыркав, заработал дальше, уже на удивление отлаженно.
— Разве не заслуживает человечество сожаления, если и сегодня оно не признает общеизвестный факт: истории не известны общества, в которых экономические потребности людей были бы удовлетворены. Но постоянно появляются шарлатаны, которые объявляют шарлатанами своих предшественников и обещают эту проблему решить в два счета и приступить к решению более приятных задач: как проводить свободное время.