Чтобы сохранить башку, пригодную для чего-либо, всё же нужно верить — все идет по правилам, хотя и темным. Когда я говорю об этих правилах, некоторые догадываются: я сам их придумал. Но если нам еще удается держать голову над водой — не потому ли, что такие терапевтические сочинения кое-что все-таки значат!
Хожу по обрезкам ледерина и бумаги взад-вперед — и противен себе за свое высокомерие. Не могу избавиться от подозрения: Виталий С. допустил какую-то легкомысленную ошибку: неосторожный разговор по телефону, ненужная встреча с заезжим иностранцем, стукачи и болтуны среди знакомых, а может быть, поплатился за желание покрасоваться — вот какой я смелый… Мелкий бытовой криминал — тоже съедобный повод взять диссидента под белы ручки. А вот я — такой умный — таких дешевых улик им не дам.
Вечером буду знать, как Виталия С. взяли, какую статью шьют и не попался ли при обыске наш журнал.
Мусор расползся по всей комнате. Под ногами шуршание, как в прогулку по осеннему парку. Свежий воздух с улицы вваливается в открытую форточку молодежной ватагой, распирает легкие, разгоняет тухлый запах столярного клея.
Обрезки заметаю в угол. С этим мусором проживу несколько дней — говорят, «товарищи» умеют работать с содержанием мусорных бачков. Нет, разносить отходы по дворам всего города я не буду, пусть узнают, что новый номер журнала вышел, но узнают с опозданием. В коридор выставляю винные бутылки. Это объяснит любопытным соседям, чем я занимался ночью с бородатым приятелем.
С чайником бреду длинным коленчатым коридором на кухню. Все равно сразу уснуть не удастся, нужно набрать еще несколько капель усталости, которые наконец свалят с ног.
В такие ранние утра вспоминаю, что этот коммунальный коридор, с непостоянным количеством дверей — так мне кажется, — я уже сотни раз видел во сне. Вслед являются мысли о том, что писал по такому поводу Фрейд, дополняемые опасениями, не сидит ли кто-нибудь в уборной, и заранее переживаю по этому поводу смесь озлобления, неловкости и самосмирения.
Никогда не понять, чьи голоса слышатся за этими дверями — жильцов? актеров радиопьесы? телевизионных ведущих?.. На пути часто встречаю мужчин и женщин с неожиданными выражениями лиц — и незаслуженного блаженства, и незаслуженной ненависти — к тебе? к жизни? друг к другу?.. Я уверен, что мои соседи принадлежат к разным национальностям.
Живу здесь уже шесть лет, но до сих пор не могу представить такой вот заурядный диалог на кухне: «Здравствуйте, Виктор, как жизнь молодая?» — «Нормуль. Матч наших видели по телеку?» — «Как не смотреть! Какой гол закатил Лепёхин!» Такая уступка коммунальной этике значила бы, что ко мне можно в комнату заходить без расшаркиваний, спросить, а чем я занимаюсь, сколько зарабатываю, что за милая девица меня навещает и что думаю про четвертую Звезду Героя, нацепленную на грудь генсеком…
Мой быт засекречен: чужие не должны знать людей, с которыми встречаюсь, и тем более слышать наши споры со Снегиревым, что из материалов никуда не годится, а что — да! да! — гениально, когда-нибудь оценят, поймут (кто оценит?.. когда?.. И что из этого следует?..). Потом вот так, под полушепот, сбивать тонкую бумагу в стопки, кипятить на электроплитке клей, нарезать картон для переплетов, класть готовый экземпляр под пресс… и всегда ждать беспощадного удара из темноты.
Мне не объяснить, почему я, молодой, неплохо образованный человек, работаю там, где платят, как уборщицам, зачем собираю рукописи, которые не нужны издательствам, и вряд ли бы смог растолковать обитателям квартиры, о чем все эти стихи, рассказы, статьи… Наверно, такая возможность существует, если объяснять день, неделю, месяц, год, а может быть, всю жизнь, рассказывать и объяснять… Но ни у меня, ни у моих сожителей по квартире нет для этого времени, да и потребности. Я понял это давно. В миролюбивой формулировке это звучит так: «Исторические функции у моих сограждан не совпадают».
Слова — «историческая функция» очень серьезны, более серьезны, чем слово «судьба». Это значит быть не только батюшкой, но и иметь свой приход.
Сегодня, пока торчал на кухне, почти физически ощущал сокрушительную силу факта: МАРИША УШЛА. И уже который раз начинаю этот факт внутри себя устраивать, как устраивают боль.
Между тем за окном светлеет. Погасил лампу, пью чай и смотрю на постель с недопустимо запущенным бельем. Иногда меня успокаивает отнюдь не веселая мысль: вряд ли все это может продолжаться слишком долго. О, как я отосплюсь на тюремных нарах! Тогда мне будет все равно. Сейчас — не все равно.
Кое-что о себе узнаешь неожиданно. Однажды соседская полулысая такса наделала в мои тапочки. Конечно, я мог бы держать их в своей комнате, а не в коридоре, но обувь и старую этажерку — на ней ничего, кроме разного хлама, — я держу в коридоре в качестве пограничного ограждения.
Удивительно, как это я не ошибся — ворвался именно в ту комнату, в которой жили хозяева этой собаки. Я орал: «Если еще раз ваше дрянное животное…» — и так далее, с такой яростью, с которой защищают свои вещи матерые собственники. Сосед, чистый и тихий, словно пришедший с похорон, и она в юбке, но без блузки, лямки сорочки утонули в мягких плечах, смотрели на меня из другого мира — да, из другого, а не как будто из другого.
Могли бы они, — как я, — восхититься рассказом о человеке, который скрывается в своей комнате от жильцов квартиры? Провел на полу черту — и за нее не переступает. Если даже кому-нибудь из соседей захочется за ним понаблюдать в замочную скважину, ничего не получится — он там в мертвом пространстве.
Последний раз встретил автора этого рассказа на Невском проспекте. Он носит берет испанского идальго, чье место, определенно, в театральной костюмерной. Я сказал:
— Послушайте, вы написали замечательную вещь. Теперь я вижу эту «демаркационную линию» повсюду. А вы, вы?..
Автор схватил меня под руку и увлек в тихий проулок. Потом, убедившись, что никто за нами не последовал, сказал:
— Я рад, что моя новелла помогла вам сделать шаг от неведения к видению… А мне плохо: я продолжаю постоянно о линию ударяться. Вы должны были слышать, что у меня опять много неприятностей. Хотите знать, как я эту линию открыл?
Я кивнул, а писатель рассмеялся.
— Я увидел, что за те годы, которые прожил в своей комнате, на крашеном полу протоптал целую тропинку. Я никогда не откликаюсь на стук в дверь. Для соседей меня никогда нет дома. Они вначале не верили и стали заглядывать в замочную скважину. Тогда я стал обитать в той части комнаты, которая не попадала в сектор замочного обзора. А поскольку я люблю по комнате ходить, вот и натоптал…
— Но вы могли бы замочную скважину просто заткнуть.
— Но, извините, тогда стало бы очевидным, что я от них что-то скрываю. А это уже представляет опасность… — Писатель огляделся и, заметив за окном какой-то конторы наблюдающую за нами женщину, продолжил рассказ не раньше, чем мы удалились от этого окна. — Прохаживаясь по этой тропинке, я пришел, Виктор, к важному выводу… Я сказал себе: «Ведь ты вступил в заговор против очевидного! Но разве только ты? Заговорщики все — от женщин, маскирующих свои дефекты, до священников, обучаемых в семинариях и академиях скрывать свое безверие. Кто не овладел этим искусством, тому грозит — нет, нет, не обязательно гибель — поражение».
— Но все-таки, заговор против кого?
— Против того, что происходит очевидного в действительности. И при этом все всё знают. Как соседи, которые давно раскусили мою уловку. С одной стороны, они знают: я дома, но от них скрываюсь, с другой — они могут думать, что меня, возможно, дома действительно нет. Двадцатый век придал равноправие и тому, что есть на самом деле, и тому, что выдает себя за действительное. Каждый из нас выбирает — быть или казаться. Мы постоянно находимся в шизофренической ситуации. Я, например. Но есть и более сложные приемы маскировки действительности.
— Во всяком случае, — сказал я, — власть этими приемами владеет неплохо.