Тетка Наталья то и дело давала мне всяческие поручения. С каждым днем она расходилась все больше. И вскоре мне стало казаться, что хозяйка моя только и делает, что тягает самовар со двора на кухню и обратно: чаевничает то на улице, то в доме. А у меня и минутки свободной нет! Только и слышно:
- Боренька, наколи дровишек, милый! Баньку растопим - попаримся! А? Боренька, может, кусты обрубишь перед окошком-то? Не видно, поди, тебе ничего! Боренька-а! Мила-а-ай!
Голос ее начал внушать мне отвращение, и порой я затыкал уши, чтобы хоть как-то приглушить этот деревенский говорок. Но тётка Наталья всегда говорила довольно громко. Мне казалось, что она даже не знает о том, что такое шёпот и уж тем более - молчание, словно она никогда ничего ни от кого не скрывала.
- Боренька, стул починил бы, касатик!.. Смотри, ножка-то одна на ладан уж дышит!.. - в очередной раз горланила хозяйка.
- Потом... - промямлил я и, прикрыв уши ладонями, вновь уткнулся в книгу.
- Боренька-а, в комнате-то твоей лампочка перегорела... Вкрути, милай! А то здрение испортишь, читаючи в потемках! - Тётка Наталья протянула мне новую лампочку.
Я фыркнул и со злостью рванул гофрированную картонную коробочку. Встав на стул, я потянулся к плафону. И... в следующую секунду уже лежал на полу, взвыв от боли. А мимо меня прямо к ногам тётки Натальи катилась, подпрыгивая на стыках половых досок, сломанная ножка от стула.
Я вывихнул плечо.
Наутро тетка Наталья сама пошла за водой.
- Сиди, Боренька, дома. Отдыхай, - ласково сказала она. - Плечу-то твоему покой надобен. Поправляйся, милок!
Первые дни своей неожиданно радостной травмы я намеренно вставал пораньше, чтобы не пропустить шествие своей хозяйки с полными ведрами. С удовольствием наблюдал я, как краснеет от натуги ее лицо, как шаркает она тяжелыми кирзовыми сапожищами, поднимая вокруг себя облако пыли, как она откашливается и мучается одышкой.
Через неделю плечо мое стало прежним. Но я, не желая расставаться со вновь обретенной беззаботной жизнью, настолько артистично имитировал боль, что тетка Наталья охала, и глаза ее наполнялись слезами. Так жалела меня!
Вставал я теперь поздно и старался не попадаться хозяйке на глаза, да и сам не желал видеть ее. Стоило ей показаться с ведрами или охапкой дров у моего окна, как я тут же задергивал шторку и, привалившись на кровать, притворялся спящим.
То ли от того, что все дни напролет я проводил в полудреме, то ли от надоедливого воя соседской собаки ночами я почти не спал. До рассвета лежал я с открытыми, словно полными сухого песка, глазами и, скрежеща зубами, старался отвлечься от тоскливого пронзительного собачьего стона. Я наглухо закрывал окно, обливаясь потом от адской духоты, прижимал к ушам подушки с такой силой, что мне казалось, голова моя вот-вот лопнет. Но ничего не помогало. Вой соседского пса будто становился все громче. И я готов был взвыть вместе с ним!
После одной из таких ночей я решил раз и навсегда наказать дрянную собаку. Я сбегал в нужник и вытряхнул из корзинки все до единой ракушки. Вдоль берега моря высились шелушащиеся от ветров скалы. У их подножия я нашел то, что искал. Я аккуратно закатал до колен, чтоб не испачкать или не порвать об острые скалы, свои модные брюки. Груда собранных мною камней уже почти доходила верхушкой до ручки корзинки, но я не в силах был остановиться. Все мне казалось мало. Наконец, когда я собрался назад и потянул за ручку, ветхое дно плетеной корзинки не выдержало, и камни с грохотом вывалились на землю. Зарычав, со злостью зашвырнул я останки предательницы в море и натолкал камней по карманам, в клочья разодрав подклад дорогих брюк.
Я выследил его. Визг испуганного пса был еще невыносимей, чем его вой. И камни все летели и летели из моих рук в его маленькое черное тельце, чтобы заглушить любой звук его мерзкого нутра навсегда. Вскоре пес взвизгнул в последний раз и затих. Волоча задние лапки, он уполз на животе в колючие кусты малины. Кожа на его спине подергивалась от болезненных уколов шипов. Прежде чем окончательно скрыться в своем убежище, он оглянулся и, смело посмотрев мне прямо в глаза, совсем по-человечьи вздохнул, будто жалея меня.
Больше я не видел соседского пса, но его изнуряющий, протяжный вой каждую ночь преследовал меня в моих снах.
Каждую пятницу старик нанимал телегу с лошадью и, загрузив в нее сети, удочки, несколько холщовых мешков, два ярко-оранжевых жилета, спасательный круг и моток веревки, отправлялся на рыбалку. В этот день жене его приходилось особенно туго. В пятницу вечером она бегала быстрее обычного: суббота была банным днем, и следовало, кроме остальных дел, наносить воды в огромную деревянную кадушку. Женщина-неваляшка с ведрами несметное количество раз проходила мимо наших окон. К ночи она уже тяжело дышала и ставила ноги осторожно, почти не сгибая их, словно боялась, что они треснут, как туго натянутая ткань.
- Тётка Наталья, - спрашивал я свою хозяйку в непроглядной темноте южной ночи, - почему он не наносит ей воды заранее? Ну, перед тем как уехать?
Тётка Наталья, рьяно экономившая на электричестве, разжигала керосинку, вокруг которой тут же начинали кружиться белые мотыльки. Не жалела она света только для меня одного. Уважая тягу мою к чтению, хозяйка щелкала выключателем, только когда я закрывал книгу.
- Почему? Воспитувает, должно, - просто отвечала она.
- "Воспитывает" вы хотели сказать? - нарочно поправлял ее я. - Поздновато что-то...
- Старик ведь. Помрёт. Как она тогда одна-то?
Я хмурил свои светлые, почти невидимые брови и, угрожающе смотря в потемневший от горящей керосинки провал окна, бросал туда со злостью:
- Гад!
- А ты не хмурься, - спокойно говорила тетка Наталья. - Вовсе не такой он плохой, как ты думаешь.
Но каждый новый день, проведенный у окна, убеждал меня в обратном.
В субботний вечер, точно ко времени, когда баня была готова, старик появлялся на дороге. Телега была доверху завалена мешками со свежей рыбой. Запах ее я чувствовал еще издали и прикрывал окно. Но любопытство одерживало верх над обонянием, и я вновь распахивал окно, чтобы ни один миг соседской жизни не ускользнул от меня.
Старик парился до ночи. Когда же, наконец, окна в бане гасли, жена его все еще чистила во дворе привезенную им рыбу. И я засыпал, положив голову на подоконник, так и не дождавшись, когда же она закончит.
Утром соседка, улыбчивая и румяная, словно и не было у нее бессонной ночи, выходила из калитки и, быстро и легко перебирая ногами, бежала вверх по холму к старенькой деревянной церквушке. В такую рань каждый, даже самый ничтожный звук кажется нестерпимым грохотом. Я просыпался от оглушающего шороха грунтовой дороги под подошвами соседкиных башмаков и смотрел ей вслед. Длинное ее платье и платочек на голове празднично поблескивали в незрелом утреннем свете налипшими на ткани рыбьими чешуйками.
Возвращалась она к обеду и, будто набравшись откуда-то свежих сил, снова с жаром принималась за работу. Старик до вечера бегал за ней, ругаясь и потрясая кулаками:
- Опять ходила?! Опя-ать?! Опя-ать?!
Как-то раз в одно воскресное утро у окна ожидал я возвращения соседки из церкви. Старик вдруг подошел к калитке и, опершись на нее, окликнул меня по имени. Я остолбенел. Над верхней губой стало влажно, неприятно загудело в ушах. Но я, засунув руки в карманы брюк и приняв, как мне казалось, нахальный вид, вышел из дома.
- У меня на берегу лодка, - без лишних предисловий заговорил старик. - Якорная веревка оборвалась. Якорь... утоп. Недалеко от берега. Метра два. Достанешь?
Я кивнул, сглотнув.
- Хорошо. Тады иди! Увидишь, я тама мешок бросил на берегу для знамения.
Я спешно спустился к морю. Холщовый мешок, придавленный сверху камнем, я обнаружил сразу. Да и якорь, черневший на белом песке, сквозь прозрачную у самого берега воду я заприметил быстро. Я закатал штанины и, даже не намочив их, хоть и с большим трудом, но вытянул якорь. Впервые за все время я с радостью ощутил свое превосходство над стариком. Метра два? Да там и полуметра не было! А якорь? Вовсе не такой уж и тяжелый! Ха-ха! Я смелый! Я сильный! Я ого-го! И чего это я испугался, когда он позвал меня? Играя мышцами на руках и втянув живот, я всю обратную дорогу мысленно любовался собой.