Рецензия на книгу П.П. Муратова «Эгерия»
Я прочел в один день эту книгу, в которой больше трехсот страниц убористой печати{1}. И не думаю, чтобы здесь имела особое значение ее фабула. В «Эгерии» множество приключений, в ней есть дуэли, нападения, кинжалы и маски; однако Александр Дюма, мастер, которого, по замечанию великого художника, должен знать сердцем всякий романист, прошел бесследно для П.П. Муратова. Он подает свое превосходное произведение без расчета на внешнюю занимательность — на занимательность трилогии мушкетеров и «Графа Монте-Кристо».
Л.Н.Толстой утверждал, будто к каждой новой книге мы неизменно подходим с сознательным или полусознательным вопросом, обращенным к ее автору: «Кто ты такой и что у тебя за душою?» Законность этого вопроса, пожалуй, подлежит некоторому сомнению. Во всяком случае, надо считаться с возможностью неожиданностей в ответ. Лесаж, так любовно и так неизменно выводивший в своих книгах воров, бандитов и висельников, был в действительности солиднейшим, аккуратнейшим, добросовестнейшим человеком. Во всей жизни Жюля Верна не было ни одного приключения. Как бы то ни было, ощущение, формулированное Толстым, вероятно, знакомо каждому читателю. Эта тенденция к какому-то высшему, краткому и упрощающему синтезу (не могу найти более подходящего выражения) тревожит нас неотступно. Я знаю большую часть трудов П.П. Муратова, но, признаюсь, синтез его тонкого литературно-философского облика от меня ускользает. Людям, занимавшимся математикой, известно, как раздражающе влекут к себе иррациональные функции, которые не удается интегрировать. Иногда это грех математика, иногда — особенность функций. Сходное чувство возбуждает во мне талантливое, не интегрируемое творчество П.П. Муратова...
«Эгерия» — исторический роман. Я иначе понимаю задачи этого рода искусства, чем П.П. Муратов. Если не ошибаюсь, он очень высоко ценит Анри де Ренье и даже считает себя его последователем, чем делает слишком много чести автору «La double maîtresse»{2}. П.П. Муратов не любит Толстого. По-моему, Анри де Ренье (особенно как прозаику) в лучшем случае принадлежит место во втором ряду литературы, а Толстой и по сей день остается царем писателей. Искусство исторического романиста сводится (в первом приближении) к «освещению внутренностей» действующих лиц и к надлежащему пространственному их размещению — к такому размещению, при котором они объясняли бы эпоху, и эпоха объясняла бы ИХ. П.П.Муратов, вероятно, держится другого мнения. Он как-то заметил об одной из знаменитых сцен «Войны и мира», что в ней есть Алпатыч и нет падения Смоленска. Это замечание остроумно, но едва ли вполне верно. Толстой порою проводит огромные исторические события через умственный мир людей, которые их явно понять не могут: Николай Ростов не дорос, конечно, до Аустерлицкого сражения. Но вся историческая часть «Войны и мира» построена в сложной, множественной перспективе. Аустерлиц процеживается Толстым не только сквозь Николая Ростова; он процеживается и сквозь князя Андрея, и сквозь Наполеона. Чрезвычайно сложное построение картины Бородинского боя делает ее бесценным шедевром исторической правды. Я не имею под рукой одной из книг маршала Фоша, где психология сражения обрисована совершенно так, как в «Войне и Мире». С другой стороны, участник Бородинского боя, доживший до 60-х годов, говорил, что в романе Толстого он вторично пережил 1812 год. И наконец, о быте батальных сцен этого романа, по словам генерала Драгомирова, каждый военный скажет: «Это списано с нашего полка». Что же заслоняет собой Алпатыч?.. Вообще говоря, художественные приемы Толстого представляют собой вечное достижение искусства, которое должен усвоить каждый исторический романист, как каждый русский поэт должен усвоить музыку пушкинского стиха, а каждый композитор — оркестр Вагнера. Пользование этими приемами (французы, как известно, называют их методом Стендаля), разумеется, не означает «подражания». Индивидуальность писателя определяется тем, вносит ли он свое в форму и в содержание того, что пишет.
П.П.Муратов и в своей книге точно боится, как бы его Алпатычи чего-то не заслонили. Но историческая перспектива ничего от этого не выигрывает. В «Эгерии» истории мало. Если бы в ней не упоминались изредка имена Густава III и некоторых других исторических лиц, мы не догадались бы, что действие происходит в XVIII веке. Оно могло бы происходить и в XVII и даже в XVI. Подлинный исторический колорит создается лишь при условии «выписывания изнутри» (это, разумеется, необходимое, но не достаточное условие).
Русская классическая литература почти не отразилась на художественной манере П.П. Муратова — за одним только исключением. Правда, исключение это — Пушкин. В известной мере метод «Эгерии» приближается к методу «Капитанской дочки», еще больше к художественным приемам Мериме, особенно Мериме того периода, когда автор «Хроники царствования Карла IX» стал подражать Пушкину (Мериме больше заимствовал у Пушкина, чем Пушкин у Мериме). Но П.П. Муратов идет много дальше. Он пренебрежительно сторонится от психологии, совершенно отказывается от «освещения внутренностей». Его мастерский рассказ чрезвычайно сух. и, коренным образом расходясь с П.П. Муратовым в оценке этого метода, я все же признаю, что владеет он им чрезвычайно искусно и достигает очень серьезных и ценных результатов, он движением создает жизнь: герой «Эгерии» Орсо Вендоло — живое лицо (правда, по-иному живое, не только чем Болконский, но и чем Гринев). Не скажу этого о других действующих лицах романа (и в частности о его героине). Впрочем, П.П. Муратов, вероятно, не слишком стремится к тому, чтобы сделать их живыми, как не стремится к этому в своих книгах Анри де Ренье или его последователь Эдмон Жалу, коллекционеры необычных жизней и ни на кого не похожих людей.
Литературные достоинства «Эгерии» очевидны. Появление и успех этой умной, занимательной, прекрасно написанной книги надо признать очень утешительным симптомом для новейшей русской литературы. Очевидно, нутряное творчество черноземных талантов начинает несколько надоедать. Вдруг и в самом деле окажется, что одного нутра маловато для писателя, даже если он, в стихийном стремлении произвести революцию в мировом искусстве, отказывается от употребления сказуемых, подлежащие ставит на том месте фраз, где им стоять по смыслу никак не полагается, и пишет полностью слова, которые прежде признавались для печати не совсем удобными?.. Вдруг и некоторые познания окажутся писателю небесполезными. Большая культура П.П.Муратова, по-видимому, не мешает ему быть художником, — c’est le monde renversé!{3}