Жером посмотрел на нее с интересом.
— Не ожидал от тебя такого. Ты… ты была… консервативной… в высшей степени. Ты изменилась.
— Я… я многому научилась за последние пять лет. У папы. У бабушки. Но в основном у отца Филиппа. Он заставил меня понять, что ревность — это всего лишь производная от собственности. Если ты не чувствуешь, что владеешь кем-то, все возможно. Я думала, что так не бывает — пока ты не вернулся. За последний месяц я поняла, что люблю тебя… очень сильно… и до сих пор люблю его. Тут нет противоречия. Правда, нет. И не должно быть. У нас есть выбор: ревновать или нет. Будет так, как мы сами того хотим. Не обязательно следовать сценарию, написанному другими. Мы можем сами строить свою жизнь, если хотим этого. Вот чему я научилась.
При этих словах Мими почувствовала, как ее глаза затянулись горячей пленкой слез. А когда она взглянула на Мари-Луиз, то с удивлением обнаружила, что та тоже плачет. Две капли бежали возле ее дрожащего от эмоций рта.
— Мой брат говорил то же самое, — прозвучал нетвердый голос Мими. — Он был младше меня, но мудрее. Раньше я думала, что он выдает желаемое за действительное, что такое бывает только в сказках. Но он был прав. Я возражала ему, что мы рождаемся ревнивыми, что этого чувства невозможно избежать. Я до сих пор думаю, что ревность нельзя полностью изжить, но можно работать над этим… бороться с ней. В конце концов, этот грех не приносит особенных радостей.
— Это сложно. — Жером водил окурком по деревянной миске, которую они использовали в качестве пепельницы. — Не слишком ли это сложно?
Ему ответила Мими:
— Сложности для взрослых — так говорил мой брат. Нет ничего простого — это уж точно. Простые ответы на сложные вопросы заканчиваются… Гитлером. Возможно, в этом заключается урок последнего десятилетия: приветствуй сложность и компромисс, обзаведись плохой памятью и избирательным зрением, привыкай к оттенкам серого. Это полезно для политики… и для людей тоже.
— Жизнь без идеалов?
— Меньше патриотизма и больше гуманизма; никаких чудес; меньше гениев. Больше скучных людей, которые долго бьются над компромиссами. Думаю, всем нам с головой хватило «интересной эпохи». Мне так точно. Хотя я думаю, что она еще не закончилась. По крайней мере, в Германии.
Тут заговорил Жером, и Мими была тронута, увидев эмоции на его лице.
— Тебе нельзя туда возвращаться. Я видел, что там творится. Нет ничего — ни еды, ни домов. Ничего.
— Я разберусь. Что мне еще остается? Всем нам — всем немцам — придется отвечать за последствия. Многим — большинству — хуже, чем мне. Я справлюсь.
— Нет, — тихо, но твердо возразила Мари-Луиз. — Не справишься. Жером прав, я знаю. Я знаю, каково это — справляться с трудностями в одиночку. Со мной была бабушка. И папа. Это же ребенок Жерома. Как я могу жить здесь с ним и со своим сыном, когда его малыш… Ты должна остаться. По крайней мере до тех пор, пока не родишь.
Последовало долгое молчание. Мими посмотрела на Мари-Луиз, и ее губы задрожали.
— Я по-прежнему не знаю, как тебя зовут.
— Мари-Луиз.
— Спасибо. — Она подняла глаза к темным бревнам потолка. — С января я провела много времени, полагаясь только на свои силы. Ужасные дни; одинокие дни. У меня было предостаточно времени, чтобы думать и представлять. Как это будет? Что меня встретит здесь? Это очень… неожиданно. Незаслуженно. Более того, я представляла все возможные варианты. Кроме этого. Даже в лучшие времена щедрости духа не так много. А эти времена, по-моему, можно назвать худшими, правда? — Глубоко тронутая, она запнулась. — Эта доброта… я ее не заслуживаю.
Филипп слез со стола и взял с пола игрушечного коня. Взрослые смотрели, как он ставит его на стол и гонит галопом.
Жером заговорил:
— Чего мы заслуживаем? Каждый из нас? Мы не заслужили того, чтобы родиться во время одной войны и пройти через другую. Но это случилось. Никто ничего не заслуживает. Нам просто раздают карты, которыми приходится играть. Раньше я считал, что мы свободны, что мы можем, как выразилась Мари-Луиз, «сами строить свою жизнь». Но теперь я в этом не уверен. Думаю, мы больше похожи на камни, заключенные в леднике. Мы движемся вперед, но связаны льдом, который в конце концов опускает нас на дно вместе с другими камнями и камешками, думавшими, будто они управляют своей судьбой. Но ничем они не управляли. Их просто нес ледник.
Они размышляли над этим, глядя, как ребенок предлагает коню пробку от вина.
Мими ответила:
— Я слышала нечто подобное в другом контексте: идею о том, что мы представляем собой некую общность, и эта общность определяет нас. Судьба. В случае с нами, немцами, это стремление править миром. Но ледник всегда движется в одном направлении, и камни не могут измениться. Учиться они тоже не могут — ни коллективно, ни индивидуально. Наверное, звучит слишком оптимистично в конце войны, погубившей больше людей, чем любая другая за всю историю? Но, возможно, на этой войне также погибла вера в любую великую идею, в любую идеологию. Теперь нам приходится самим отвечать за то, что с нами происходит, а не передавать свою способность критически мыслить Гитлеру — или священникам, если уж на то пошло.
Она помолчала.
— Во время странствий мне встретился человек. Мы почти неделю ехали с ним в одном вагоне для скота. Он был раввином, и ему удалось выжить, но его вера погибла. То был человек без иллюзий, без веры, которую может ниспослать Бог. Он говорил, что теперь не Бог за все отвечает, а мы. Только мы сами можем позаботиться о том, чтобы это никогда больше не повторилось. Он искал Бога в лагерях — но там ничего не было. Только массовая, коллективная жестокость и безразличие, разбавленное крошечными случайными капельками доброты. Все зависит от нас. Ледник позволяет избежать этой ответственности. Но ты не валун. Ты человек, наделенный привилегией выбора. Тут лучше подходит аналогия с рекой; к ней прибегал тот самый друг, который был на фронте, в таком же контексте, который используешь ты. Есть стремнины, засыпанные валунами. Бог свидетель, мы их проходили. А есть длинные участки плавных извилин. Там все равно правит течение, но, если приложить усилия — грести, если есть весла, или плыть, если лодка пошла ко дну, — мы будем контролировать ситуацию. Брать ответственность на себя. Даже строить собственную жизнь.
Жером ничего не сказал, но Мими видела, что ее слова произвели на него впечатление. Его прирожденно скептическому, даже циничному уму, пять лет получавшему подтверждения всего самого худшего, что может породить человеческая природа, трудно было принять эту идеалистическую альтернативу, эту лилию посреди болота. Он покачал головой.
— Я хотел бы тебе поверить, но… не могу. Кроткие не наследуют землю, верно? Они заканчивают в газовых камерах.
Он по-прежнему стоял, схватившись за спинку стула, сжав ее от сильных эмоций. Мари-Луиз положила ладонь на его побелевшие пальцы. Она встретила взгляд мужа и легким движением головы показала, что он должен сесть. Прежде чем ответить, она налила ему вина. Только теперь Мими разглядела в ней твердость, которая раньше скрывалась за робостью.
— Если ты считаешь, что рвать друг друга на куски, лишь бы остаться последним хищником на горе трупов, безумие, это не значит, что ты кроток. Нам этого хватило с головой. Верно? Мы можем продолжать это из поколения в поколение. Сказать этому «нет» вовсе не кротость. Ты можешь заметить, что на всех нас навалилось слишком много; кое-что нужно простить; многое забыть. У каждого есть — должен быть — выбор.
— Возлюби ближнего своего?
— Нет. Просто не надо его ненавидеть. Этого достаточно.
Жером собирался ответить, но оборвал себя, подумал немного и сказал:
— Есть еще кое-что: человек, который сейчас с нами и которого больше нет. Он важен, не так ли?
Жером посмотрел на Мари-Луиз.
— Возможно, на сегодня достаточно сказано. Расскажешь в другой раз.
Случись это раньше, Мари-Луиз залилась бы краской, стала запинаться и бормотать. Теперь она спокойно сидела, сложив руки на коленях, и смотрела на сына.