Тишину нарушила Мими:
— А разве бывает хорошая война? Разве что у одних война не настолько плохая, как у других. У меня тоже есть маленький грязный секрет. Я была нацисткой. Не такой, которая убивала евреев в концентрационных лагерях, но одной из миллионов, которые позволили всему этому произойти. И виновата ничуть не меньше. Я должна была вовремя понять. Конечно, должна была. Обязана была сделать что-то — что-нибудь, — чтобы это остановить. Но не сделала. Я просто сидела в Силезии, изображая из себя графиню, позволяя расшаркиваться перед собой, как будто я особенная. Впрочем, я была особенной — особенно порочной, потому что у меня-то как раз была возможность что-то изменить. Но я ничего не делала. А теперь я здесь. Почему? Потому что мне до сих пор не хватает смелости самой отвечать за свои поступки. Это плохая война.
Мими опустила руку в карман пальто, достала пачку американских сигарет и по очереди предложила ее хозяевам дома. Мари-Луиз шокировали багровые полосы едва затянувшихся ожогов на ее руках.
— В Германии это было бы все равно что жечь деньги. Это единственная валюта. И только женщины могут ее заработать. Продавая себя.
Пока значение сказанного оседало в сознании, Жером щелкнул кремнем зажигалки, и пространство между ними заполнил атласный запах парафина.
Мими откинулась на спинку стула и пустила кольцо дыма к стропильным балкам. Ее взгляд остановился сначала на одном собеседнике, потом на втором, и она сухо проговорила:
— Меня изнасиловали. Двое американских солдат. Уходя, они швырнули мне пачку сигарет. Возможно, им казалось, что… что это произошло по обоюдному согласию. Кто знает?
Они курили в тишине, переваривая чудовищность сказанного. Мари-Луиз чувствовала, что муж закипает от ярости и проникается болью этой женщины. Это позволило ей понять, насколько глубоки его чувства к немке. Пронзительный взгляд Жерома и очевидные терзания из-за нее могли бы вызвать бурю ревности — но, к своему удивлению, Мари-Луиз поняла, что тоже сопереживает. Сочувствие начало пересиливать страх. Филипп в какой-то степени разрядил обстановку, отвлек их, попытавшись прибрать к рукам зажигалку, которая до сих пор была слишком горячей на ощупь. Мальчик полез на стол, и им пришлось убирать бутылки и оловянные кружки из-под его ищущих рук и карабкающихся ног. Ребенок сел на край лицом к Мими, и та протянула ему пачку сигарет, наблюдая с усталой улыбкой, как он с любопытством крутит ее в ладонях.
Мари-Луиз заговорила:
— У нас во Франции то же самое. Нет. Не то же самое. Так не бывает. Нет лагерей. Но мало кто покрыл себя славой. Только некоторые — как Жислен. Думаю, именно поэтому все так ненавидят томми и американцев — почти так же сильно, как бошей. Они держат зеркала, в которые всем приходится смотреть. Каждый день. Напоминают нам обо всех маленьких унижениях и подлостях, на которые мы шли в мыслях или на деле, чтобы продержаться. Де Голль уверяет нас, что мы сами себя освободили; мы знаем, что это ложь — но ложь, которая нужна нам, чтобы вернуть самоуважение. Возможно, поэтому нашлось столько желающих поучаствовать в tontes. Им легче, когда они видят, что кто-то совершил нечто более страшное, чем они сами. Как в тюрьме: убийцы чувствуют себя лучше, когда избивают насильников. Плохая война? Возможно. Но мы живы — чего нельзя сказать о миллионах других. Неужели нам до конца дней придется жить с войной и тем, что мы сделали — или не сделали? Надеюсь, что нет.
— Но мы все-таки живем с этим, не так ли?
Жером встал и обошел свой стул, дымя сигаретой. Мари-Луиз давно знала за мужем эту манеру метаться из угла в угол, когда он, сомкнув брови, наводил порядок в мыслях.
— Мы не можем просто забыть об этом. — Двумя пальцами, сжимавшими сигарету, он махнул в сторону ребенка на столе и выпуклого живота Мими. — Я буду каждый день видеть жен тех солдат, которых убил. Их детей. Мне придется наблюдать за тем, как они растут, зная правду. Как я могу подвести под этим черту? Pas possible[146].
Мари-Луиз протянула руку и взяла его за плечо, заставив остановиться. Жером гнул свою линию.
— Как я могу забыть или простить то, что сделали немцы? Или простить себя за то, что я сделал?
Мари-Луиз не убирала руку с его плеча.
— Всех немцев? И эту немку?
Она указала на Мими.
— Конечно, нет.
— Значит, речь идет только о некоторых немцах. Это уже начало. И кто сказал, что ты должен их прощать? Тебе и огромному множеству людей по всему нашему разрушенному континенту нужно всего лишь воздержаться от действий, не искать реванша. Этого достаточно. Достаточно, чтобы выйти из порочного круга.
Мари-Луиз протянула к Жерому другую руку, как будто в мольбе.
— А ты, chéri, как же ты? Тебе нужно найти какой-нибудь способ с этим разобраться, иначе вина тебя раздавит. Я говорю о том, что ты только что нам рассказал — разумеется, не о себе. Моей вины хватит на всех нас. Тебе нужно поставить свои терзания на запасной путь или сбыть с рук. Моя бабушка затолкала бы тебя в исповедальню, чтобы ты мог начать с чистого листа. Но если ты не стал католиком, тебе придется придумать что-нибудь другое, иначе…
Мари-Луиз запнулась, испугавшись повисшего в воздухе призрака душевной болезни.
Мими видела перед собой мягкие черты, заострившиеся от голода и переживаний. Смятение этой женщины отдавалось у нее в сердце. Жена Жерома, которую она представляла во время своего долгого путешествия, была суровее и жестче, не такой sympathique. Что-то в ней трогало Мими, и она чувствовала, что невольно тянется к Мари-Луиз. Выразилось это в простом жесте — руке, несмело потянувшейся через стол.
Мими тихо заговорила:
— У меня был друг, близкий друг, который преодолел вместе со мной часть пути сюда и у которого был похожий случай на прошлой войне, на фронте. Он говорил, что годами винил себя, считал, что он убил своих подчиненных. Но, конечно же, он никого не убивал. Это сделал враг. Это сделала война. Война. Это просто война. Мы этого не выбирали. А уж если кто и выбирал, так это я. И этот выбор неумолимо привел к тому, что произошло. Вина. Она зависит от того, с какой стороны смотреть, правда?
— Иезуиты стерли бы такие аргументы в порошок, верно? — заметил Жером.
— Chéri, — отозвалась Мари-Луиз, — ты не католик. А если католик, то отправляйся на исповедь. Иезуиты были бы правы, если существуют непоколебимые каноны, что правильно, а что ложно — а наверху есть Бог, который подводит на своих счетах баланс хорошего и плохого. Ты совершил что-то, чего стыдишься, в экстремальной ситуации. Возможно, если бы ты не побежал, вас бы всех перебили. Кто знает? Думай об этом. Реши, что поступишь по-другому, если возникнет подобная ситуация. Но не таскай это за собой, как ядро на цепи. Потому что вина и есть ядро на цепи, которое разрушит тебя… и нас.
Услышав последние два слова, Жером заморгал, и его гнев заметно утих. Он вздохнул и печально улыбнулся жене и Мими.
— Однако усилия иезуитов не проходят даром, верно? Не получается целиком оставить вину в прошлом, как бы ты ни старался. Я пытался — но, может быть, мне стоит прикладывать больше усилий?
— Если мы не денем куда-нибудь всю эту вину, — продолжала Мари-Луиз, — как мы справимся со всем, что принесет нам мирное время? Все мы… — она сделала пальцем круговое движение в горизонтальной плоскости, — не без греха, не так ли? Никто из нас не сможет бросить первый камень. Но нам повезло: все наши грехи — личные. Никому из нас не нужно проходить через épuration, трибунал или tonte. Вина виной, но у нас есть выбор. На самом деле вопрос в том, как мы поступим, верно?
Мари-Луиз бросила осторожный взгляд на мужа и Мими.
— Мы можем порвать друг с другом: сейчас же осыпать друг друга взаимными обвинениями или, что хуже, медленно и целенаправленно, — каплями холодного яда ревности. Или можем сказать: «Это была война», — и оставить в покое маленькую ложь, на которую нам приходилось пускаться. Мы будем не единственными, кто так поступит. Жизнь уже никогда не станет такой, как до войны. Как это возможно? Но я не думаю, что у нас есть другой путь.