Палм-Бич раскинулся широко и привольно между мерцающим сапфиром озера Уэрт, с вкраплениями домов – лодок, стоящих на якоре, там и здесь, великолепным бирюзовым берегом Атлантического океана. Громады отелей «Брейкерс» и «Ройял Пойнсиана» высились как близнецы над ярким песком, и вокруг них теснились клуб «Денсинг Глейд», игорный дом «Бредли» и дюжина модных магазинов с ценами в три раза выше, чем в Нью-Йорке. По решетчатой веранде отеля «Брейкерс» две сотни молодых девушек делали шаг вправо, затем шаг влево, крутились и затем скользили, используя то, что в гимнастике называется двойным шагом, в то время как две тысячи браслетов со звоном скользили вверх-вниз по двум тысячам рук.
В клубе «Эверглейдс» после наступления темноты Паула, Лоуэлл Тайер, Энсон и случайно подвернувшийся четвертый играли в бридж. Энсону казалось, что ее милое серьезное лицо было бледным и усталым. К этому моменту он близко знал ее три года, а в свете она была четыре или пять лет.
– Две пики.
– Сигарету? О, прошу прощения. Пас.
– Пас.
– Я удвою три пики.
В комнате, наполненной дымом, было с дюжину столов. Энсон, встретившись с Паулой глазами, неотрывно смотрел на нее, даже после того как Тайер заметил это.
– Что на кону? – рассеянно спросил он.
«Роза на площади Вашингтона, —
нестройно запели молодые люди, сидящие по углам комнаты:
Я задыхаюсь без единого стона
В воздухе этого притона».
Дым лежал плотными пластами, как туман, и открывшаяся дверь наполнила комнату полуразмытыми мистическими силуэтами. Блестящие глазки метались между столов, разыскивая господина Конана Дойля среди англичан, которые притворялись англичанами в вестибюле отеля, как и положено англичанам.
– Хоть ножом режь.
– … ножом режь…
– … режь.
В конце игры Паула неожиданно поднялась и заговорила с Энсоном тихим напряженным голосом. Бросив с опаской взгляд на Лоуэлла Тайера, они вышли в дверь и преодолели долгий спуск по каменным ступеням, и спустя мгновение они уже шли, взявшись за руки, по залитому лунным светом пляжу.
– Дорогая, дорогой… – Они без оглядки обнимались, страстно, под прикрытием тени.
… Затем Паула отклонилась назад и позволила его губам произнести то, что она хотела услышать, – она чувствовала, что эти слова были на подходе, пока они целовались. И опять она отклонилась, слушая, но, как только он притянул ее ближе к себе, она поняла, что он не сказал ничего, кроме «дорогая моя», тем глубоким и печальным шепотом, от которого ей всегда хотелось плакать. Робко и покорно ее эмоции отступили, и слезы потекли по лицу, но сердце продолжало кричать: «Попроси меня, ох, Энсон, мой дорогой, попроси же!»
– Паула… Паула!
Эти слова сжали ее сердце, и Энсон, чувствуя, как она дрожит, решил, что эмоций достаточно. Ему больше не нужно было ничего говорить, не нужно посвящать судьбы неясному призраку, не имеющему никаких практичных оснований. Почему он должен, когда он может держать, как сейчас, ее в объятьях, ждать неизвестно чего еще год – или вечность? Он думал о них обоих, и о ней даже больше, чем о себе. На мгновение, когда она внезапно сказала, что ей нужно возвращаться в отель, он засомневался, сначала подумав: «Вот он, этот момент», а потом: «Ну уж нет, я подожду, все равно она моя».
Он забыл, что Паула тоже была измотана напряжением этих трех лет. Ее настроение улетучилось в ночи.
Следующим утром он вернулся в Нью-Йорк, наполненный беспокойным неудовольствием. Там его ждала прелестная дебютантка, с которой он познакомился в машине, и в течение двух дней они вместе обедали и ужинали. Сначала он рассказал ей немного о Пауле и придумал какую-то мифическую несовместимость, помешавшую им быть вместе. Девушка была юной, дикой и импульсивной, и ей польстило доверие Энсона. Он мог завладеть ей, даже не добравшись до Нью-Йорка, но, к счастью, он был трезв и сохранял контроль над собой. Позже, в апреле, без предварительных уведомлений, он получил телеграмму из Бар-Харбор, в которой Паула уведомляла его о помолвке с Лоуэллом Тайером и о незамедлительной свадьбе в Бостоне. То, в реальность чего он никогда не мог поверить, наконец происходило на самом деле.
В то утро Энсон до краев налился виски и поехал в офис, где без перерывов работал, страшась того, что произойдет, если он остановится. Тем вечером он, как обычно, вышел в свет, ничего не рассказав о произошедшем, он вел себя очень сердечно и внимательно, много шутил. Но с одной вещью он и там не мог справиться – в течение трех дней в любом месте, в любой компании он внезапно клал голову на руки и начинал рыдать как ребенок.
V
В 1922 году, когда Энсон вместе со своим младшим партнером поехал за границу, чтобы изучить некоторые лондонские займы, стало известно, что его берут в фирму. Ему было 27 лет, он потяжелел, но не обрюзг и обладал манерами человека более старшего возраста. Люди младше и старше его любили и доверяли ему, а матери были спокойны, когда их дочери оказывались под его попечительством, благодаря его манере ставить себя на одну ступень с самыми старшими и наиболее консервативными людьми в любой компании. «Вы и я, – как бы говорил он, – мы едины. Мы-то понимаем».
У него было интуитивное и слегка снисходительное понимание слабостей мужчин и женщин, и, как священник, он больше заботился о поддержании внешнего образа. Утром каждого воскресенья он по традиции проводил уроки в воскресной школе – даже если холодный душ и быстрая смена костюма на строгий пиджак были единственным, что отделяло его от дикой ночи накануне. Однажды, руководствуясь общим чувством, несколько детей встали из переднего ряда и пересели на последний. Он частенько рассказывал эту историю, и обычно его вознаграждали бурным смехом.
После смерти своего отца он стал фактически главой семьи и взял на себя ответственность за судьбу младших детей. Из-за некоторых сложностей его власть не распространялась на семейную недвижимость, которой управлял его дядя Роберт, добрый от природы, но пристрастившийся к алкоголю любитель скачек.
Дядя Роберт и его жена Эдна были очень дружны с Энсоном и были сильно огорчены, когда его по праву заслуженное превосходство не нашло нужного применения. Он устроил ему членство в городском клубе, попасть в который в Америке было сложнее всего – условием принятия было «участие семьи в строительстве Нью-Йорка» (или, иными словами, семья должна быть богата до 1880 года) – и когда Энсон после принятия пренебрег им в пользу Йельского клуба, дядя Роберт вызвал его на небольшой разговор. Но когда Энсон отказался стать партнером консервативной, хотя и немного запущенной брокерской конторы самого Роберта Хантера, отношения дяди и племянника стали заметно прохладнее. Подобно учителю начальных классов, научившему всему, что знал он сам, Роберт незаметно исчез из жизни Энсона.
В его жизни было так много друзей, но едва ли нашелся бы хоть один, не воспользовавшийся его необычной добротой, и едва ли был кто-то, ни разу не почувствовавший смущения из-за грубых высказываний или привычки напиваться когда и как ему было угодно. Его беспокоило, когда портачил кто-то другой, а по поводу собственных промахов он только отшучивался. Рассказывая о происходящих с ним странных событиях, он всегда заражал окружающих смехом.
Той весной я работал в Нью-Йорке и частенько встречался с ним за ланчем в Йельском клубе, членство в котором, за временным неимением собственного клуба, обеспечивал мне мой университет. Я прочел о свадьбе Паулы, и однажды днем, когда я спросил его о ней, что-то подвигло его рассказать всю историю. После этого он частенько приглашал меня на семейные ужины в свой дом и вел себя так, как будто между нами были особенно близкие отношения, и я невольно перенял часть его уверенности в этом.