Вот вам отпрыск протестантского ольстерского семейства, обосновавшегося в свое время в Южной Африке. Он обратился в католицизм после того, как укрывал в Барселоне отцов-кармелитов; все напрасно, их схватили и безжалостно убили, а Р. К. едва не поплатился собственной жизнью, но спас архивы кармелитов из горящей библиотеки и пронес их через всю „коммунистическую“ страну. Он бегло говорит по-испански (был профессиональным тореадором). Как ты знаешь, потом он всю войну сражался на стороне Франко и, помимо всего прочего, оказался в авангарде отряда, который выдворил „красных“ из Малаги так быстро, что их генерал (Вильяльба, кажется) даже награбленную добычу унести не смог — оставил на столе руку святой Терезы вместе со всеми драгоценностями. Р. К. много интересного порассказал о ситуации на Гибралтаре со времен войны (в Испании). При этом он — истинный патриот и сражается в британской армии. Жаль, я не запомнил и половины всех его историй про поэтов, музыкантов и тому подобной публики — от Питера Уорлока до Олдоса Хаксли. А больше всего мне понравилась байка про грязнулю Эпстайна (скульптора): про то, как он с ним подрался и на неделю уложил в госпиталь. Однако ж передать впечатление от личности столь незаурядной — он и солдат, и поэт, и новообращенный христианин — просто невозможно. Как не похож он на „левых“ — на этих вояк в вельветовых штанах, что бежали в Америку (в их числе Оден, который недавно со своими дружками добился от городского совета Бирмингема запрета на книги Роя Кэмпбелла).
Из Модлина мы разошлись уже за полночь. Я прошел вместе с Р. К. до Боумонт-стрит. Перед этим Льюис удивил нас. Он, отлично зная, что все коммунисты — лжецы и клеветники, свято верит всему, что говорят против Франко, и ничему — в его пользу. Даже открытая речь Черчилля в парламенте нисколько Льюиса не поколебала. Он чтит Святое причастие и при этом восхищается монахинями! Если засадить в тюрьму лютеранина, он сразу „под ружье“ встает, а вот если перебить католических священников, он в это попросту не поверит (думает, наверное, про себя, что святые отцы сами напросились). Впрочем, Р. К. слегка его встряхнул.
<…>
Ты будь добр, „болтай о пустяках“ и дальше.
Письма, они ведь не обязательно про внешние события (хотя любые подробности всячески приветствуются). То, что ты думаешь про себя, тоже не менее важно: Рождество, гудение пчел и все такое прочее. И с какой стати ты полагаешь, будто твоя встреча с химиком-ботаником не стоит упоминания, просто взять в толк не могу. По-моему, так это была прелюбопытная встреча. На самом-то деле страшны и невыносимы вовсе не люди (пусть даже дурные) и не то, что к людям отношения не имеет — например, погода, а создания рук человеческих. Если бы Рагнарёк (война, знаменующая конец мира в скандинавской мифологии. — Г. П., С. С.) выжег все трущобы, и газовые заводы, и обветшалые гаражи, и освещенные дуговыми лампами бесконечные пригороды, то спокойно мог бы заодно и все произведения искусства спалить, — я бы с удовольствием вернулся к деревьям»[298].
28
Практически вся работа над «Властелином Колец» отражена в письмах Толкина младшему сыну. Некоторые эпизоды разбирались в этих письмах очень подробно. Так, одной из важнейших Толкин считал сцену на перевале, когда Голлум почти раскаивается в своих поступках, склоняясь над уснувшим усталым Фродо. Но Сэм спугнул Голлума бранью, уничтожив возможность раскаяния, которое могло изменить весь ход событий.
«Там (на перевале. — Г. П., С. С.) и нашел их Голлум через несколько часов, когда вернулся по тропке из мрака ползком да трусливой пробежкой. Сэм полусидел, прислонившись щекой к плечу и глубоко, ровно дышал. Погруженный в сон Фродо лежал головой у него на коленях, его бледный лоб прикрывала смуглая Сэмова рука, другая покоилась на груди хозяина. Лица у обоих были ясные. Голлум глядел на них, и его голодное, изможденное лицо вдруг изнутри озарилось странным выражением. Хищный блеск глаз погас; они сделались тусклыми и блеклыми, старыми и усталыми. Голлума передернуло, точно от боли, он отвернулся и покачал головой едва ли не укоризненно. Потом подошел, протянул дрожащую руку и бережно коснулся колена Фродо — так бережно, словно погладил. Если бы спящие могли его видеть, в этот миг Голлум мог показаться им старым-престарым хоббитом, который заждался смерти, потерял всех друзей и близких и теперь вряд ли помнит свежие луга и звонкие ручьи своей юности. Измученный, жалкий, несчастный старец.
От прикосновения Фродо шевельнулся и вскрикнул во сне.
Сэм тут же открыл глаза и первым делом увидел Голлума, который тянул лапы к хозяину, — так ему показалось.
— Эй ты! — сурово сказал он. — Чего тебе надо?
— Ничего, ничего, — тихо отозвался Голлум. — Добренький хозяин.
— Добренький-то добренький, — сказал Сэм. — А ты чего тут мухлюешь, старый злыдень, где пропадал?
Голлум отпрянул, и зеленые щелки глаз засветились из-под тяжелых век. Вылитый паук — на карачках, он сгорбился, втянул голову. Невозвратный миг прошел, словно его и не было…»[299]
29
В те дни Толкин писал Кристоферу так часто, что письма его сейчас можно расценивать как вехи, отмечавшие трудный путь к горному перевалу.
3 апреля:
«Насчет пятницы ничего толком не помню, кроме того, что утро убито на хождение по магазинам и стояние в очередях: результат — кусок пирога со свининой; да вот еще в колледже пообедал. Обед (в колледже. — Г. П., С. С.) оказался жутко скверный и удручающе скучный, так что я счастлив был оказаться дома еще до девяти. Опять вернулся к рукописи, понемножечку ее поклевываю. Начал работу тяжкую и нудную над главой, где речь вновь заходит о приключениях Фродо и Сэма. Чтобы настроиться переписывал и шлифовал последнюю написанную главу („Камень Ортханка“)»[300].
5 апреля:
«Теперь я твердо намерен закончить книгу и серьезно взялся за дело: засиживаюсь допоздна; необходимо массу всего перечитать заново и исследовать подробно. И до чего же, скажу, тягомотное это дело — снова включаться в начатую работу. Несколько страниц — а с меня уже семь потов сошло. На данный момент Сэм и Фродо как раз встречают Голлума на краю пропасти. Сколько труда ты вложил в эту перепечатку, как красиво переписаны главы! До чего же мне не хватает тебя, личного моего секретаря и критика…»[301]
13 апреля:
«Скучаю по тебе ежечасно; мне без тебя страх как одиноко. Конечно же, у меня есть друзья, да только вижусь я с ними крайне редко. Впрочем, сейчас вроде бы стало чуточку полегче. Сегодня помогал с приемом кадетов (приперлась такая же орава, как всегда), но, насколько я понимаю, в этом триместре они уже — не моя забота; о радость! Вчера почти два часа общался с К. С. Л. и Чарлзом Уильямсом. Прочел им последнюю главу: они одобрили. Начал следующую. По возможности попрошу перепечатать несколько лишних копий, чтобы послать тебе…»
18 апреля:
«Я всегда был против твоего выбора рода войск, но авиация, по крайней мере, избавит тебя от животного ужаса боевой службы на земле, от той окопной войны, что выпала мне. <…> Надеюсь повидать завтра утром К. С. Л. и Чарлза У. и прочесть им новую главу — о переходе через Мертвые болота и о приближении к Вратам Мордора; я ее практически закончил. В воскресенье убил сколько-то времени, отвечая на письмо из Восьмой армии. Я получаю великое множество подобных писем, но это письмо оказалось особенно презабавным. „Профессора королевской кафедры английского языка“, то есть меня, попросили вынести решение в споре, из-за которого столовая некоего легкого зенитного полка Королевской артиллерии раздираема войной двух фракций: как правильно читается имя поэта Купера (Cowper). На кон поставлены Большие Деньги.
<…>
Выразить не могу, как по тебе скучаю, дорогой ты мой. Я бы не возражал, занимайся ты делом полезным. Но все так глупо! — а война умножает любую глупость на 3, а затем возводит во вторую степень: так что драгоценные дни человека подчиняются формуле (Зх)2, где х — стандартная человеческая бестолковость (и это прескверно). Однако надеюсь, что впоследствии опыт в том, что касается людей и вещей, хоть и болезненный, окажется для тебя небесполезным. Мне он пригодился. Ну а касательно того, что ты говоришь о „местных“ условиях: мне они хорошо знакомы. Не думаю, чтобы они сильно изменились (даже к худшему). Я слыхивал, как о них рассуждала моя матушка; с тех пор эта часть мира меня особенно интересует. Обращение с цветными повергает в ужас едва ли не всякого приезжего из Британии, и не только в Южной Африке. К сожалению, немногие сохраняют это благородное негодование надолго»[302].