Первым будет уход из кафе. Конечно, это не просто. Столько денег вложено в предприятие, не говоря уж о силах. Влад взовьется до небес. Мать всплакнет и скажет: «Ну что ты мечешься? Ну нельзя же так…» А как — можно?
К сорока двум годам люди многого достигают. А чего достиг я? — думал Лёня, отложив «Огонек». В институте не доучился, математику забросил… Возня дома с компьютером не в счет… несерьезно… Подавал надежды в спорте, особенно в шахматах, но дальше кандидата в мастера не продвинулся. Художника из меня не получилось — нет острого дарования. Семья была, да сплыла. Где-то в Америке подрастает дочь, забывшая меня. Бабы, с которыми я имел дело, — ни одна не зацепила за сердце…
Ложные солнца… Я прошел тропой ложных солнц, но джек-лондоновской биографии себе не сделал. Не получилось…
После обхода в палате стало шумно. Опять двое соседей возобновили нескончаемый спор о перестройке, о национальной политике, о событиях в Баку и Фергане. Настырные, непримиримые — они и из гроба будут вопить охрипшими голосами: «Карабах… Горбачев… Прижать их к ногтю, прибалтов!..»
В сущности, подумал Лёня, в свои сорок два я умею только хорошо гонять на машине. Я, в сущности, гонщик… Не в первый уже раз он спросил себя: а не пойти ли, от этой смутной жизни, в таксисты? Чем плохо? Приличные заработки. Ну, среда грубоватая, так ведь и я не князь Мышкин…
За окном посвистывал ветер, и косо, густо летел снег. «Вот и заносят след снега, летящие косо…» Милое юное лицо Марьяны представилось ему. «Моя стройная сосенка, — подумал с нежностью, но тут же мысленно прикрикнул на себя: — Не твоя она, не для тебя, пожившего и битого жизнью. Тебе сколько лет? А ей? Ну, и все. Выкинь из головы!»
Но как выкинешь, коли душа противится…
Валентина Георгиевна приехала в четыре. Поставила на тумбочку банку с клюквенным соком, села подле койки:
— Ну как ты, сыночек?
Лёня посмотрел на круглое доброе лицо матери. Слава Богу, сегодня нет у нее в глазах слезливо-жалобного выражения. Сегодня она подтянутая, в темно-синем костюме, скрадывающем полноту. Немолодая, конечно, но все еще красивая женщина.
— Ничего, мама. Надеюсь, на днях выпишут. Закажи оркестр трубачей.
— Каких трубачей? Ой, Лёнечка, опять ты шутишь — ну, значит, поправляешься. К тебе сегодня придет Ильясов, следователь.
— Не нужен мне Ильясов. У меня от него изжога.
— Лёня, есть новые обстоятельства…
Валентина Георгиевна рассказала сыну о том, как Квашук опознал машину, о догадке Нины…
— Костя Цыпин? — Лёня уставился на мать. — Не может быть. Он мне звонил как-то, с месяц назад, спросил, не могу ли я дать ему в долг… Да нет, Костя не пойдет на разбой…
— Сам, может, не пойдет, а его дружки? Надо разобраться. Лёнечка. Я позвонила Ильясову, он сказал, что без тебя нельзя их привлечь.
Тут как раз и заявился Ильясов. Неторопливый, в очках на крупном носу, с синеватыми щеками, он вошел в палату в сопровождении дежурного врача. Ильясов строго соблюдал формальности, и врач разрешил ему допрос больного.
Уселись в холле за журнальным столиком. Ильясов официальным тоном разъяснил ситуацию. Выяснено, что «Жигули» № 92–24 принадлежат Трушкову Александру Афанасьевичу, проживающему в Ломоносове. Там же проживают его брат Валерий и Цыпин Константин Анатольевич. Оперативную информацию, поступившую относительно возможной причастности указанных лиц, проверить можно только по заявлению потерпевшего. Ильясов раскрыл на столике большой блокнот и предложил Лёне написать заявление: мол, имеется подозрение на таких-то лиц…
— Нет у меня подозрения на Цыпина, — сказал Лёня.
Ильясов пожевал губами и закрыл блокнот:
— Ну, раз нет, так и говорить не о чем.
Он аккуратно зацепил ручку за край внутреннего кармана франтоватого пиджака.
— Подождите, — всполошилась Валентина Георгиевна. — Лёнечка, нельзя же так! Костя просил у тебя, потом у Нины крупную сумму. Он разъезжает на «Жигулях» с этими братьями. «Жигули» в тот вечер стояли у кафе.
— Это не доказательство.
— Но это единственная ниточка, которая… Лёня, не упрямься! Тебя чуть не убили…
— Чуть — не считается.
— Господи! — Валентина Георгиевна, высоко взметнув брови, смотрела на сына, глаза ее полнились слезами. — Лёня, это же просто формальность. Ну, нельзя же так…
Ее голос прервался. Сейчас заплачет…
— Ладно, ладно. Только без слез. Давайте бумагу и ручку, — сказал он следователю. — Что надо написать?
Ильясов продиктовал нужный текст, потом, вздев очки на лоб и проведя носом по строчкам, прочел, добавил недостающую, по его мнению, запятую.
— Вы их арестуете? — спросил Лёня.
— Нет. Задержим на трое суток.
Он еще что-то говорил, ссылаясь на уголовно-процессуальной кодекс, но Лёня слушал вполуха. Была невыносима мысль о причастности Кости Цыпина к нападению: Костя наверняка не виноват…
После ухода Ильясова он сказал матери:
— Не надо было писать заявление. Это смахивает на предательство.
— Что это ты говоришь, сыночек? Костю же никто не обвиняет. Просто проверка…
— Мама, давай о другом. Как ты себя чувствуешь? Ничего? Скоро сорок дней. Третьего, да?
— Четвертого декабря.
— Я к этому дню выпишусь. Надо отметить, мама.
— Ну конечно, Лёнечка, конечно. — Она поднесла к глазам платочек. — Как бы папа всполошился, если бы это… нападение на тебя… случилось при его жизни…
3
Колчанов брился в ванной, когда зазвонил телефон. Сестра Лена строгим своим голосом, сохранившимся с той поры, когда она заведовала сберкассой, осведомилась, как он поживает. Лена — она же Ленина — давно уже пребывала на пенсии, замуж она так и не вышла, влачила одинокую жизнь, с кошкой. Досуг она заполняла вязанием кофточек на продажу (то было небольшое дополнение к скудной пенсии) и активным участием в жизни партийной организации при жэке. С братом общалась редко — главным образом по телефону.
Колчанов, не пускаясь в подробности, коротко бросил в трубку:
— Ничего.
— Виктор, — сказала сестра, — ты можешь одолжить двадцать пять? Я потратилась на ремонт холодильника…
— Ладно. — Вообще-то у Колчанова было с деньгами туго, пенсия к концу месяца иссякала, а гонорар за статью о кругосветном плавании Крузенштерна и Лисянского раньше середины декабря не светил. — Приезжай, — сказал он сестре, — только не сегодня. Сегодня мне надо в Ломоносов смотаться. Завтра — в любое время.
Перед тем как выйти из дому, Колчанов позвонил Валентине.
— Ой, Витя! — обрадованно прозвучал ее голос. — Как раз я думала тебе позвонить. Четвертого будет сорок дней, ты приезжай.
— Приеду, — сказал Колчанов. — Валя, я вот о чем хотел. Позвонила Нина, сказала о подозрениях Влада относительно…
— Да-да, я знаю.
— Ты пока не спеши связываться со следователем. Если он примет меры…
— Я уже ему сообщила.
— Напрасно поторопилась, — с досадой сказал Колчанов. — Я бы съездил к Цыпину и разузнал. Ты же знаешь Цыпина. Если придут арестовывать Костю, он такое может натворить…
— Постой, Витя. Во-первых, Ильясов еще не получил разрешения на задержание. Всего на трое суток, между прочим. А во-вторых, как ты разузнаешь? Ясно, что Костя будет отрицать, а Цыпин все равно взбеленится.
Валентина была, несомненно, права. Колчанов и сам не знал, как начать разговор с Цыпиным на болезненную тему. Об этом думал всю дорогу до Балтийского вокзала, а потом в электричке, мчавшейся в Ломоносов. За окном вагона плыл, медленно смещаясь, заснеженный сосновый лес, и Колчанову вспомнилась Мерекюля — как они шли по колено в снегу, ломились сквозь выморочный лес к шоссе, а там их поджидали «тигры».
А ведь не только погибшим десантом была известна Мерекюля. Лет десять назад он, Колчанов, наткнулся в каком-то журнале на статью о художнике Шишкине. Оказывается, Шишкин в последние годы своей жизни проводил лето в эстонской деревне Мерекюля, там писал пейзажи, в которых «был заметен своеобразный аскетизм, как бы намек на наступающий модерн». А недавно Колчанов, листая альбом Леонида Пастернака, увидел репродукцию с картины «Чайки над морем», в подписи под которой стояло: «Мерекюля». Чем-то привлекала художников эта скромная деревня на берегу Финского залива. Для них тут были красота, вдохновение, покой. А для морской пехоты в феврале сорок четвертого… что тут говорить… Все в жизни относительно…