— Виктор Васильич, что мне делать? Как жить после всего этого?
— Надо продолжать жить, Лариса. — Они сидели в кухне, Анка хлопотала с чаем. — Просто продолжайте жить, — повторил Колчанов. — Можно я закурю? Я, конечно, во всем буду вам помогать.
— Спасибо, я знаю, Виктор Васильич. Но просто жить я теперь не смогу. У меня страшный камень на душе. Я чувствую, я должна сделать… предать гласности это… как убили Сашу…
— Лариса, я не советую. Милая Лариса, не надо, не надо! Вы не оберетесь неприятностей.
— Да, конечно… Вы правы… — Она повела голубыми глазами по потолку кухни, вздохнула. — А как у вас дома?
— Дела у меня неважные. С тестем не разговариваю, хотя он… В общем, неладно у нас… Спасибо, Анечка, — сказал он девочке, поставившей перед ним чашку чая. — По правде, я бы ушел из семьи, если б не дочка…
Прошла неделя, другая. Лариса ездила на службу, правила статьи, составляла макеты торфяной многотиражки — все это она делала механически, подобно роботу с заданной программой.
Но то, что жгло душу и заставляло сдерживать рвущийся вопль, оказалось сильнее инстинкта самосохранения. Через новых знакомых Лариса известила прессу, что намерена сделать заявление. Спустя несколько дней из Москвы приехал рыжебородый английский журналист, хорошо говорящий по-русски. К Ларисе его привела миловидная девица в берете, надвинутом на брови. Рассказ Ларисы о том, что произошло в Мордовии, бородач записал на диктофон.
Апрельским вечером Би-би-си передало репортаж под названием «Русского историка, диссидента Акулинича убили в мордовском лагере». Сквозь вой глушилок звучал взволнованный низковатый голос Ларисы. Репортаж был повторен в эфире несколько раз на протяжении недели.
А на следующей неделе Ларису вызвали в управление КГБ — в Большой дом на Литейном. Обмирая от страха и стараясь его преодолеть, Лариса вошла в назначенный кабинет. Его хозяин, атлетически сложенный человек в добротном костюме, без обиняков предложил Ларисе выбор. То, что она совершила, тянуло не менее чем на пять лет лагерей («клеветнические измышления, та же статья 190–1, что была у вашего мужа»). Либо она пойдет под суд, либо — эмиграция.
— У вас, по нашим сведениям, мать живет в Израиле? Так вот. Мы не будем препятствовать вашему отъезду.
Лариса по своей природе не была героиней. О нет, не для борьбы, не для мученичества была она создана. Терновый венец Ларису страшил. Ей бы вить уютное гнездышко, обихаживать мужа и дочку… рифмовать и пересмешничать… радоваться каждому Божьему дню…
Вызов от матери пришел очень скоро. Еще месяца полтора ушло на оформление и отправку багажа.
В июне, в разгар белых ночей, Лариса и Анка простились в аэропорту с несколькими провожавшими, в их числе и с Колчановым, — и улетели навсегда.
Часть пятая
ОТСУТСТВИЕ УЛИК
1
Среди ночи Колчанов проснулся от боли в ногах. Поворочался, ища удобное положение, но боль не убывала, она поднималась мелкими толчками от лодыжек к икрам, к бедрам. Колчанов представил, как кровь с трудом проталкивается по артериям, суженным наростами на стенках… как их… бляшками… и ему стало не по себе. Закурить бы… Всю жизнь курение помогало в трудные минуты. А теперь как раз и нельзя курить. Нина требует решительно бросить. Да он и бросил, но — все же покуривает. Штук десять сигарет — это же немного. Совсем бросить — не хватает силы воли.
Принять трентал? Но он уже проглотил суточную дозу этих таблеток. Не очень-то, кажется, помогают. Ножная ванна — вот что он сделает.
Сунул ноги в тапки, прошлепал в ванную. Кот Герасим, спавший в кресле, проводил его понимающим взглядом, широко зевнул и предался любимому занятию — вылизыванию основания хвоста. Открыв краны, Колчанов уселся на борт ванны и погрузил ноги в теплую воду. Клонило в сон. Вдруг он как бы увидел себя со стороны: старый одинокий человек ночью сидит на стенке ванны, засучив пижамные штаны и опустив в воду уродливые ноги без пальцев, в синей венозной паутине. Увидел свое мрачное лицо. Ну да, я же Козерог, подумал Колчанов, и характер имею соответствующий. А козерожья выносливость, похоже, меня покидает. Пора подводить итог существования, старый человек с больными ногами.
Ну что ж, окинем взглядом отшумевшую жизнь. В юности навоевался до полусмерти, однако уцелел по воле случая. Отстоял Ленинград от немецкого фашизма. Это и есть, наверное, главное дело жизни. Все, что было потом, в общем-то ординарно. Учился, женился, народил дочь…
Но проглядывало сквозь серую вереницу будней яркое пятно. Валя, Валечка, ты прибегала ко мне на свидания в Румянцевский сквер, оживленная и веселая… «Ах, представь, Беллерофонт, верхом на крылатом Пегасе, поразил стрелами Химеру…» Греческий миф замирал на губах… на твоих розовых губах, когда я принимался их целовать… До сих пор у меня, старого, что-то обрывается в душе, когда вспоминаю…
Если бы тогда Милда не вытащила из запоя, то… Да нет, не спился бы напрочь. Честолюбие не позволило бы. Ах вы так со мной? Погодите, я вам всем покажу… Ну, и что ты показал, старый хрен? Где твои научные труды и заслуги, где твоя слава не слава, но хотя бы известность? Несколько десятков статей, кандидатская степень? Не густо, Виктор Васильич. Хоть бы осилил докторскую диссертацию, так нет же…
А ведь начинал ее, докторскую, увлеченно. Ну как же, Гракх Бабеф, такая фигура, судьба поразительная. Собрал массу материалов об этом деятеле Великой французской революции, провозвестнике коммунизма, тридцати семи лет от роду казненном директорией. Кое-что и опубликовал — статьи «Пикардийский Марат» и «Был ли Бабеф утопистом?». Именно этот непростой вопрос намеревался исследовать в диссертации. Да, конечно, до Маркса коммунизм не был обоснован научно и выглядел утопией. Однако Бабеф, сидя в тюрьме, разработал теорию общественного устройства, весьма близкую к марксистской.
Удивительный человек, несгибаемый защитник mes pauvres — «моих бедняков»! И ведь какой поворот во взглядах. Бабеф осуждал якобинский террор, приветствовал термидор, покончивший с «царством ужаса» — диктатурой Робеспьера. Однако вскоре (после отмены сурового закона о максимуме цен на хлеб) Бабеф ужаснулся падению нравов — распущенности, коррупции, «жадному и ненасытному меркантилизму». Он писал в своей газете «Трибун народа»: «Мы вырвались из царства ужаса, но дали слишком много воли неистребимой аристократии». Богачи пируют, а рабочему, зарабатывающему четыре ливра — сто су — в день, не хватает на хлеб… Так что же это за власть? Долой ее! Вначале Бабеф призывает к мирному восстанию против термидорианского Конвента, но впоследствии приходит к убеждению о необходимости вооруженного переворота. Из тюрьмы пишет письма, развивает план Заговора во имя Равенства. Республика равных. Никаких привилегий! Отнять у богатых излишки! Все трудятся в меру сил и способностей, общий продукт поступает во всеобщее пользование и распределяется по справедливым нормам. Извечный проклятый вопрос о земле решается просто: она перераспределена, крестьяне трудятся на своих участках. Скоро они поймут преимущество коллективного сельского хозяйства. Иностранные государства не признают Республику равных? Отгородиться от них железной стеной! Армия — миллион двести тысяч вооруженных патриотов — надежно защитит республику. Да, да, патриотизм! Якобинцы были патриотами, эти люди не стремились к террору, их заставили обстоятельства. Диктатура Робеспьера была исторически необходима…
Ну, разве не марксистские (хотя и до Маркса) взгляды? Правомерно ли считать Бабефа утопистом? Разве не осуществился его план Заговора во имя Равенства — пускай не в жерминале, не в прериале, а спустя сто двадцать лет, в октябре семнадцатого?
Вода в ванне остыла. Колчанов добавил горячей.
Да, диссертация. Так славно работалось. Привлекательная схема обрастала плотью фраз. Однако само течение государственной жизни притормозило разбег его пера. Равенство? Но скудное снабжение городов и безвылазная нищета колхозного села никак не равнялись спецснабжению жирующей верхушки, партийной бюрократии. Где же справедливое распределение общественного продукта? Поощряется серость, нерассуждающая преданность власти, а люди мыслящие, яркие — не нужны. Власть не устраивают то писатели и композиторы, то физиологи и генетики, то врачи еврейской национальности. Была ли тридцатилетняя диктатура Сталина, по жестокости далеко превзошедшая недолгую диктатуру Робеспьера, исторически необходимой? За саму постановку такого вопроса полагался расстрел, в лучшем случае многолетняя каторга.