— Такого еще не бывало, — возбужденно говорил Саша, когда шли к метро. — Ты смотри, как развязались языки. Это же замечательно — народ заговорил!
— Приезжай к нам в Баку — и не такое услышишь. У нас если кто на кого рассердится, говорит: «Сэн култ личности сэн». В переводе с азербайджанского: «Ты культ личности!»
Гарри Караханов засмеялся, дерзко поблескивая очками, отражающими свет вечерних огней. Он был веселый, острый на язык, сыпал шуточками. Всю дорогу до гостиницы «Балчуг», где разместили участников симпозиума в кандидатском звании (докторов поселили в более престижном отеле), смуглый сын Востока смешил Сашу хохмами из бакинской жизни:
— В троллейбусе один армянин глядит на другого армянина, цокает языком и говорит: «Вай, как ты похож на тетю Офелию! Если бы не усы, прямо одно лицо». Тот сердится: «Какой усы? У меня нет усы!» — «A-а, у тебя нет усы, у тети Офелии есть».
— Здоровы вы, бакинцы, травить. — Саша смеялся. — Гарри, ты настоящий кладезь. Слушай, а ты был на процессе Багирова?
— Чего мне там было делать? — отмахнулся Караханов. — Скинули сатрапа — и будь здоров, живи дальше. Вот еще из бакинской жизни. Приходит в баню интеллигент, спрашивает сонную кассиршу-азербайджанку: «Скажите, пожалуйста, номера функционируют?» — «Чего?» — «Ну, есть отдельные номера?» — «Есть». — «Дайте, пожалуйста, номер на одно лицо». Та с интересом смотрит на него и спрашивает: «Ты что, жоп мыть не будешь?»
В конце второго дня симпозиума Гарри Караханов схватил Сашу под руку, жарко зашептал:
— Сегодня поедем к бабам! Я созвонился с одной феей, а у нее подруга, так что, Акулинич, готовься. Шею помой!
Но Саша отказался: нужно было навестить Тату.
Тата жила у дяди на Беговой, возле ипподрома. Дядя, родной брат Тамары Иосифовны, такой же статный, как она, седоватый мужчина лет пятидесяти, был видным инженером в секретном «ящике» — что-то там по ракетной части. Он сдержанно поздоровался с Сашей, спросил, как Лариса, как дочка, — и ушел в свой кабинет. Тата, оживленная, порывистая, как сестра, потащила Сашу в свою комнатку, усадила на диван и потребовала:
— Ну, рассказывай! Что делаешь в Москве?
Черная челка ниспадала ей на огромные карие глазищи. Очень похорошела Тата, гадкий утенок превратился в роскошную лебедь. Брючный костюм интенсивно-зеленого цвета обтягивал ее.
— Математика — скучная материя для музыканта, — сказал Саша. — И даже непостижимая. Бетховен, например, умел складывать, но не умел умножать.
— Откуда ты это взял?
— Общеизвестный факт. Татищев, расскажи о себе.
— Ой, как мне нравится, когда ты называешь меня Татищев! — Тата, смеясь, сделала Саше глазки, она это умела не хуже сестры. — Акулькин, дай я перевяжу тебе галстук, а то криво. — Повязывая галстук, касаясь полной грудью его плеча, она болтала без умолку. От нее исходил внятный запах духов. — Вот так хорошо. Знаешь, мне предлагают работу в камерном ансамбле. Его, правда, еще нет, только создается… Ой, ты не представляешь, какой он интересный, — высокий, с чувственным ртом…
— Кто? — Саша с трудом поспевал за ее быстрой речью.
— Ну кто! Полубояров, руководитель ансамбля! Он похож на молодого Листа! Это ведь лучше, правда? Чем распределение в музшколу. Преподаватели в музшколах — сплошные старые девы. Зачем они мне? Ой, Акулькин, как я рада, что ты приехал! Знаешь, мне жить не хотелось, когда Сафаров остался там. Ведь мы должны были пожениться под Новый год. И вдруг вся труппа приезжает из Америки, а он — нет. Как я страдала, если б ты знал!
Тата всплакнула, осторожно промокая глаза платочком.
— Сочувствую, Татищев. Надеюсь, Сафаров ничего не оставил тебе на память…
— Дудки! — вскричала она. — Абортов больше не будет! Дурочки, которая залетела с этим желторотым кларнетистом, Мишкой Певзнером, больше нет!
В комнату заглянула дядина жена, строгая крашеная блондинка с дымящейся длинной папиросой в руке:
— Молодые люди, пить чай.
За чайным столом Саша рассказал о стихийных дискуссиях на Красной площади. Дядя, Семен Иосифович, выслушал, высоко подняв одну бровь, а потом сказал тихо и авторитетно:
— Не советую предаваться иллюзиям. Никакого Гайд-парка у нас не будет.
— А что же будет? — спросил Саша.
— Будет усиление холодной войны. А значит, и внутреннего контроля.
— Ой, дядя Сеня! — Тата вытаращила на него свои глазищи. — Что это такое ты говоришь?
27
Летело, подгоняемое лихими ветрами шестидесятых, веселое, грозное время. Студент Юра Недошивин, кудлатый юноша с горящим взглядом, позвал однажды:
— Александр Яковлевич, извиняюсь, конечно, но — вы же любите поэзию, верно? Хотите послушать бардов?
— Барды были в средние века.
— Есть и теперь. Поют под гитару свои стихи. Так хотите послушать?
Такое доверие к преподавателю само по себе дорогого стоило. С несколькими своими студентами Саша поехал на Васильевский остров. В большой комнате старого-престарого дома на 7-й линии набилось полно народу. Свитеры, молодые лица в табачном дыму, шумный разговор. Хозяин квартиры — Афанасий Корнеев, бывший поп, расстрига, как шепнул Саше Юра Недошивин, — могучий человек, обросший рыжей бородищей, включил магнитофон «Яуза». Завертелась бобина, извергнув гитарный аккорд.
Так Саша впервые услышал Галича. Странно и смешно было слушать песню про незадачливого супруга товарища Парамоновой, загулявшего с Нинулькою. Бытовая история-«треугольник» приобретала с гневным восклицанием руководящей дамы — «Ты людям все расскажи на собрании!» — острый сатирический смысл. Таких песен на Сашиной памяти не было.
После паузы (были слышны голоса, смех, записывали, как видно, на какой-то квартире) снова грянули струны, галичевский баритон начал со сдержанной силой: «Мы похоронены где-то под Нарвой, под Нарвой, под Нарвой…» О-о, какая песня… какие слова, мощные повторы… «Если зовет своих мертвых Россия, Россия, Россия, / Если зовет своих мертвых Россия, / Так значит — беда!» Словно трубы протрубили сигнал тревоги… Песня грозно нарастала… «Вот мы и встали, в крестах да в нашивках, / В снежном дыму. / Смотрим — и видим, что вышла ошибка, / Ошибка, ошибка, / И мы — ни к чему!» Морозом по коже, по хребту… «Где полегла в сорок третьем пехота, пехота, пехота, / Без толку, зазря, / Там по пороше гуляет охота, охота, охота, / Трубят егеря!»
Ну, Галич! Вот это бард!
Еще одно незнакомое имя новоявленного московского барда прозвучало в тот вечер: Окуджава. Записей его песен не было, но Юра Недошивин взял гитару и спел две окуджавские песни — про Ванечку Морозова, втюрившегося в циркачку, и «Вы слышите, грохочут сапоги». Тоже здорово!
Но та песня — о похороненных под Нарвой — была как удар тока. Саша попросил Недошивина записать ее слова, Недошивин обещал переписать песню на магнитную пленку — и сделал это. Он был обязательный, Юра Недошивин, и очень, надо сказать, активный. Все он знал, что происходит в обеих столицах, — и про московских бардов, и про чтение стихов у памятника Маяковскому, и про ленинградские дела — тут ведь тоже люди очнулись от долгой немоты. Ах, Недошивин…
Он преподнес Саше магнитозапись песен Галича и Окуджавы. Пришлось Саше купить магнитофон «Яуза», к неудовольствию Ларисы потратив на этот громоздкий предмет деньги, отложенные для покупки ему же, Саше, новых ботинок на теплой подкладке.
Однажды пригласил Колчанова послушать те песни. С ходу, с порога стали обсуждать текущий момент, уж очень был горячий — президент Кеннеди потребовал убрать с Кубы наши ракеты. Черт знает, что там творилось, по радио и телевидению только и слышно было: «Ракеты, ракеты, блокада… угрозы…» Лариса, к приходу гостя успевшая испечь пирог-пятиминутку, позвала:
— Джентльмены, хватит о ракетах. Прошу к столу. — И, когда расселись: — Виктор Васильич, может, хотите выпить водки?
— Нет, нет, Лариса Зиновьевна. — Колчанов с удовольствием смотрел на нее, оживленную, голубоглазую. — Не надо никакой водки. Я, знаете, на своем веку столько попил ее…