Литмир - Электронная Библиотека

— Я так и думал, — сказал Колчанов, — что зря на него накинулись. Пастернак такой, Пастернак сякой. Даже со свиньей сравнили. У нас чуть что не так — получи дубиной по голове. У Уэллса в одном романе это называлось укоризной. Саша, а как бы и мне?

— Хотите прочесть «Живаго»? — Саша посмотрел на строгий профиль Колчанова.

— Не беспокойтесь, я не доносчик.

— Ну что вы! Я вполне вам доверяю. Тут другое дело: трудно достать. Мне дали книгу на два дня, я читал наспех.

— Ладно, нет так нет.

— У меня сейчас другое чтиво. Слыхали о романе «1984» Джорджа Оруэлла?

— Слыхать слыхал, но — где ж возьмешь?

Разумеется, Саша не стал ему рассказывать об учительнице музыки Элеоноре, двоюродной сестре Ларисы. Она-то, тихая и незаметная, была вхожа в некий круг, где ходила по рукам запрещенная литература.

Роман Оруэлла — пачка папиросной бумаги с полуслепым машинописным текстом — поразил Сашу. Он и Колчанову дал прочесть. Тому роман не понравился.

— Это, конечно, сатира, — сказал он, — но не на социализм, а на фашизм. Мир страха, предательства — чего еще? Ненависти. Типичное фашистское государство.

— Может, и так, — сказал Саша, морща лоб в раздумье. — Только мир страха и ненависти был и у нас, при Сталине. Разве нет?

— Эти искривления осуждены партией.

— Потому я и вступил в партию. Но что было, то было. — Саша полистал рукопись, отыскивая места, отчеркнутые карандашом. — Вот. «Не будет другой любви, кроме любви к Большому Брату, — прочел он. — Не будет смеха, только торжествующий смех над побежденным противником». Вот еще: «Всегда в наших руках будет инакомыслящий, кричащий от боли, сломленный и презираемый, кающийся…» Нет, Виктор Васильич, это не только о Гитлере. Это и о нас.

— Это, конечно, было, — сказал Колчанов сухо. — Но был и Двадцатый съезд. Студенты мне задают острые вопросы. Можно ли теперь думать по-своему… голосовать по-своему… Я им говорю: да, думайте. Двадцатый съезд смыл с социализма грязь строительных лесов.

— И кровь?

— И кровь. Саша, я знаю, ваша семья пострадала. Но ведь вы реабилитированы. Надо подняться над своей обидой.

— Я готов подняться. Да и поднялся уже. Просто хочу знать правду. Кстати, Виктор Васильич… Я слышал, позволяют читать следственные дела репрессированных родственников. Очень хотелось бы посмотреть дело моего отца. Нельзя ли попросить вашего тестя…

— Он на пенсии, — сказал Колчанов. — Но связи, конечно, остались. Попробуем.

Лариса не одобрила Сашино намерение:

— Тебе что — легче станет, когда узнаешь, как сгноили отца? Зачем, Акуля, травить себе душу?

— Хочу знать правду, — сказал Саша, этот упрямец, ероша свои жесткие кудри. — Вот смотри, на какую цитату я наткнулся. Ленин пишет наркомюсту Курскому: «Суд должен не устранять террор, а обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас». Ничего себе, а? Узаконить террор!

Они сидели в своей кухоньке за вечерним чаем. Красивое, под старину, бра, купленное Ларисой в комиссионном, лило свет на столик, накрытый сине-белой клеенкой, и вместе с мягким этим светом изливался домашний уют. Лариса поставила чашку и посмотрела на мужа серьезно, озабоченно:

— Акуля, у меня просьба к тебе: умерь свою прыть. Книжки, которые берем у Элеоноры, — опасная вещь сама по себе…

— Говоришь так, будто не было Двадцатого съезда.

— Ты можешь спокойно выслушать? Съезд, конечно, был, но никто не отменил запрета на критику нашего строя. В этих книжках сплошная же критика. И то, что ты даешь их читать другим…

— Только Колчанову даю! Он вполне порядочный человек.

— Ох, Акуля! Какой же ты идеалист. Зачем тебе политика? У тебя замечательная математическая голова, ты можешь так много сделать…

— Лара, меня тревожит судьба страны. Страна оживает, общество выходит из оцепенения — как же можно торчать в стороне? Не пытаться разобраться, кто мы такие? Возьми вот вопрос о революционной целесообразности, которая воспевалась и привела к жесточайшей диктатуре…

— Акуля, уймись, уймись! — вскричала Лариса. На белом лбу у нее, меж черных кудрей, прорезалась складочка. — У тебя семья! Подумай о нашей дочке…

— Анка прекрасно рисует, знаю.

— Ты не видел, что она нарисовала на этой неделе. Сейчас…

Порывисто выбежала из кухни и через минуту вернулась с альбомом, полистала, сунула Саше под нос рисунок: взъерошенный худенький человек в трусах и майке стоял перед зеркалом с бритвой «Харьков» у щеки.

— Да это же я! — Саша хохотнул. — Ай да Анка! Всю мою худосочность подсмотрела.

— Девочка ярко талантлива, Акуля. Мы должны к этому отнестись серьезно.

— Давай подумаем, — сказал Саша. — В детскую художественную школу не возьмут, рано, всего пятый год ей идет. Может, в изокружок Дома пионеров? Я наведу справку.

В Дом пионеров тоже было рано, в кружки записывали начиная с восьми лет. Но один из Сашиных студентов, кудлатый юноша с горящим, иначе не скажешь, взглядом, Юра Недошивин, в случайном разговоре упомянул своего отца, художника-мариниста. Слово за слово — Юра взялся показать отцу рисунки Анки.

Папа Недошивин, может, от сырости многолетней флотской службы, страдал злым радикулитом, ходил согнувшись, обвязанный шерстяным платком. Он хмыкнул, раскрыв Анкин альбом, перевернул лист, снова хмыкнул, — Саша подумал, что зря притащился сюда, на другой конец города, на Малую Охту. Однако, похмыкав, Алексей Петрович Недошивин предложил Саше опрокинуть по рюмке коньяку, за выпивкой расспросил об Анке — и, вдруг размякнув и перейдя на «ты», сказал:

— Вот что, рыжий человек. Дочке твоей надо поставить руку. Привози ее ко мне раз в неделю.

Саша обрадованно поблагодарил, спросил, сколько платить за уроки.

— Да иди ты в жопу, — рявкнул Недошивин, наливая еще коньяку. — Я не беру денег.

После первого урока Анка, обливаясь слезами, объявила, что больше к дяде Алексею не хочет, он ругается, назвал ее дурочкой с кривым глазом. Но постепенно привыкла к манере дяди Алексея, в общем-то добродушной. Усердно рисовала выставляемые им натюрморты, «выпрямляла» глаз. По воскресеньям ее возила на уроки Лариса: Саша выходные дни просиживал в Публичке, листая книги по философии, набирал материал для задуманного трактата о революционной целесообразности.

А Лариса наконец-то устроилась на работу — секретарем редакции многотиражки торфодобывающего предприятия.

— Акуля, — оживленно говорила за вечерним чаем, — ты не представляешь, какая замечательная вещь — торф. Из него можно получить все, все, все!

— Ну уж, все, — усомнился Саша, откусывая от бутерброда с колбасой.

— Да, почти все! И битум, и спирт, и даже фурфурол.

— Что это такое?

— Как, ты не знаешь? — притворно удивилась Лариса. — Анечка, ну и папа у нас — не знает, что такое фурфурол. А какую «шапку» я вчера придумала для первой полосы! «Лопатой нарезая торф, представь, что режешь сладкий торт».

— Неплохо, — поддержал Саша ее игру. — А еще лучше так: «Товарищ, чем больше добудешь ты торфу, тем ближе к победе при острове Корфу!»

Анка, держа руками чашку чая, с недоумением смотрела на смеющихся родителей.

— А что такое Корфу? — спросила она.

23

Зима была долгая, снежная. Серое небо низко нависло, поддерживаемое шпилями, Александровой колонной, дымными столбами городских котельных. В трудах и заботах тянулась зима.

А в марте Саша слег с односторонним воспалением легких. Однажды его навестил Колчанов.

— Много о вас наслышана, — сказала Лариса, впуская гостя в прихожую. — Раздевайтесь. Ботинки можно не снимать.

— Сниму, если разрешите.

Пододвигая Колчанову домашние тапки, Лариса невольно посмотрела на его уродливые, обтянутые синими носками ступни без пальцев и поспешно отвела взгляд.

Саша лежал на тахте, на нем была байковая желтая пижама, рядом на журнальном столике громоздилась стопка книг.

Морозом и табачным духом пахнуло от Колчанова, подсевшего к тахте. Саша, обрадованный визитом, спросил об институтских делах.

58
{"b":"565760","o":1}