— А по-моему, теперь вся сила в гемоглобине.
— Я читала Ильфа — Петрова и помню эту фразу. А вот позвольте спросить, Саша, раз уж вы такой начитанный. Знаете, наверное, что Чернышевского пытались освободить из ссылки? Ипполит Мышкин явился в Вилюйск, одетый жандармским офицером, и потребовал его выдачи. Почему у него сорвалось это?
— Не знаю. Почему?
— Потому, что он надел аксельбант на левое плечо вместо правого.
— Где вы это вычитали?
— У Набокова.
— Набоков! Я только слышал о нем. Очень хотелось бы почитать.
Элеонора задумчиво поправила очки:
— Сколько вы еще пробудете здесь?
— Пять дней. А маме придется задержаться, если вы не возражаете…
— Пожалуйста. Ну, я попробую достать.
На следующий день Элеонора принесла завернутую в газету толстую пачку листков-фотокопий заграничного издания романа Набокова «Приглашение на казнь».
— Романа «Дар», в котором о Чернышевском, сейчас нет, ходит по рукам, — сказала она. — Но этот роман не хуже.
Саша погрузился в листки запретного писателя. Боже, какая необычная, живописная и странная проза!
— Потрясающая книга, — сказал Саша за вечерним чаепитием. — Фантастическая страна. Цинцинната осудили за непрозрачность, за «гносеологическую гнусность».
— За то осудили, что он думал по-своему, — сказала Элеонора. — Это не так уж фантастично.
— Пожалуй, — кивнул Саша. — Но его, приговоренного к казни, заставляют плясать с тюремщиком, благодарить директора тюрьмы. Он обязан прямо-таки полюбить своего палача.
— А это разве взято из головы? Не из жизни?
Саша посмотрел на косенькую учительницу музыки, на ее маленькие сухие руки без колец, без маникюра, занятые наливанием чая.
— Ну, все-таки такого не было, — сказал он неуверенно. — Хотя… немецкие фашисты заставляли своих жертв как бы сотрудничать. Набирали из них капо. Над воротами концлагерей вешали издевательский лозунг «Arbeit macht frei»…
— У нас тоже заставляли сотрудничать. И любить палача заставляли.
— Вы хотите сказать, что «Приглашение» — роман из советской действительности?
— Нет. Вернее — не только. Он — против тоталитарных режимов вообще. Поэтому Набоков избегает географической определенности.
— А я вот что скажу, — вмешалась в их разговор Майя. — Книгу я не читала, но из ваших слов видно, о чем там. В наших лагерях именно это и делали — заставляли сотрудничать с тюремщиками. Угрозами или посулами затаскивали в стукачи. Самый страшный был для них враг — тот, кто думал по-своему. Непрозрачный, как ты, Саша, говоришь…
Подошли к концу каникулы, Саша уехал домой, в Киров. Майя осталась в Ленинграде — ожидала решения властей. В начале февраля пришла от нее телеграмма: «Отец и я реабилитированы остаюсь хлопотать квартире».
19
Февральская метель неслась над городом, рвала в клочья дымы из заводских труб. Но уже заметно прибыл день, в восьмом часу просветлело, и окна приняли, как надежду, свет взошедшего за облачным одеялом солнца.
У Коганов завтракали рано: Тамара Иосифовна торопилась в свою поликлинику, а Тата — в школу. Лариса принесла из кухни поднос с кофейником и дымящейся кастрюлей с геркулесом. Со вздохом села, жалобно сказала:
— У меня большой живот, он тяжелый как комод.
Странная вещь — с развитием беременности у нее возникла склонность к рифмоплетству.
— Папа, почему ты не ешь? — спросила она.
Доктор Коган, наморщив просторный лоб, просматривал «Правду».
— Вот, взгляните. — Он ткнул пальцем в первую страницу. — К открытию съезда дали плакат. На знамени — один Ленин. Без Сталина.
Саша живо взял газету. Действительно: вместо двух привычных государственных профилей — один.
— Ну и что? — сказала Лариса. — Сегодня нарисовали одного, завтра нарисуют второго.
— Нет, это неспроста, — сказал Саша. — В газетах статьи о народе как творце истории. Народ, а не личность — такой сделан акцент. Это что-то новое.
— От такого акцента станет лучше плацента, — сострила Лариса.
Она готовилась к родам ответственно, книжки читала, благо у родителей была изрядная медицинская библиотека.
Неспроста, неспроста дали в «Правде» однопрофильный плакат. В отчетном докладе, в материалах XX съезда появилось необычное выражение «культ личности», который вызвал тяжелые последствия «в виде нарушений социалистической законности».
Небывалые слова!
А вскоре пронесся слух о закрытом докладе Хрущева. Хрущев ругал Сталина! Великий и Мудрый был, оказывается, и не велик, и не мудр. Он загнал в концлагеря миллионы людей, в том числе старых коммунистов, ленинскую гвардию. Он был жесток, капризен и подозрителен. Он наделал страшных ошибок в начале войны. Он готовил новые репрессии…
Мыслимо ли было такое свержение божества с заоблачных высей?
— Sic transit gloria mundi, — резюмировал доктор Коган.
Но даже он, со своей еврейской головой, не мог предвидеть поворота, который начала совершать страна.
— Историю, — сказал Коган тихим голосом, — все-таки творит не народ. Народ, как всегда, безмолвствует, а правители то устраивают ему большое кровопускание, то дают передышку. И то, и другое, конечно, для его же блага. Pulvis et umbra sumus.
— Что это значит? — спросил Саша.
— «Мы только прах и тень». Это из Горация.
— Зиновий Лазаревич, я уважаю Горация, но ни с ним, ни даже с вами согласиться не могу. С культом Сталина покончено. Идет реабилитация жертв его диктатуры, укрепляется законность. Разве это просто передышка? Это же серьезная переоценка всего устройства жизни.
Поднятием бровей и полузакрытием глаз доктор Коган изобразил сомнение.
— Ты превышаешь возможности, — сказал он и закашлялся.
У него было неладно с горлом, голос часто садился. Тамара Иосифовна никак не могла вытащить его к себе в поликлинику к отоларингологу.
— Ты варвар, — сердилась она. — Как можно так относиться к собственному здоровью?
А Сашу словно на крыльях несло. Прежде незнакомое ощущение полноценности прямо-таки делало его счастливым. Он тянул большую нагрузку в школе, поспевал и к частным ученикам. Впервые он зарабатывал не только на прокорм, но и сверх того, и матери отправлял в Ленинград ежемесячные переводы.
По вечерам Саша, как бы ни был занят, обязательно выводил Ларису погулять перед сном. Бережно вел ее, обходя обширные мартовские лужи.
— У нас будет мальчик, — сказала она однажды на вечерней прогулке.
— Откуда ты знаешь? — удивился Саша. — Опять твои телепатические штучки?
— Сегодня в магазине, когда за молоком стояли, одна бабуля глянула на меня и говорит: «Острый живот и задница клёпом. Мальчик у тебя, молодуха, будет».
— Что это — клёпом?
— Не знаю.
— У тебя нормальная круглая задница, — сказал Саша. — Вот еще — «клёпом»…
— Обиделся за мою задницу? — Лариса засмеялась.
— Ларчик, знаешь, что я надумал? — сказал он на краю очередной лужи. — Хочу вступить в партию. Я говорил с директором школы, он фронтовик, очень приличный мужик, так он поддерживает. Чего ты остановилась?
— Это я от удивления. Зачем тебе в партию, Акуля?
— Ну как — зачем? — Он посмотрел на желтый ломоть луны, вынырнувшей из плывущих облаков. — Партия осудила культ Сталина, восстановила попранную им законность. Прекращены репрессии…
— Все это так, но… как-то вы не вяжетесь — партия и ты.
В лунном свете лицо Ларисы выглядело, как прежде, очень красивым — без отечности, без пятен.
— Я согласен с новым курсом партии, — значит, вяжемся. Ну, я еще подумаю. Отцу пока не говори.
В середине апреля Лариса родила рыженькую дочку. Ее назвали Аней, и теперь она, крикливая и беспокойная, стала определять жизненный уклад семьи. Глаза у Анки были ярко-синие.
А в мае Саша подал заявление в партию. Директор, бывший редактор дивизионной газеты, написал Саше рекомендацию изуродованной под Будапештом рукой. Еще рекомендовали школьная комсомольская организация и военрук, бывший разведчик, носивший на лацкане пиджака орден Славы 3-й степени. В партийную организацию школы входили семь человек, шестеро проголосовали за, а старая дева-завуч воздержалась. И стал Саша кандидатом партии.