Генри Джеймс
ОСАДА ЛОНДОНА
(повесть)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Занавес Комеди Франсез, это импозантное произведение ткацкого искусства, опустился после первого акта пьесы, и, воспользовавшись перерывом, наши два американца вместе со всеми, кто занимал кресла в партере, вышли из огромного жаркого зала. Однако вернулись они в числе первых и оставшуюся часть антракта развлекались, разглядывая ярусы и бельэтаж, незадолго до того очищенные от исторической паутины и украшенные фресками на сюжеты французской классической драмы. В сентябре публики в театре обычно немного, да и пьеса, которую давали в тот вечер «L'Aventuriere» [«Авантюристка» (франц.)] Эмиля Ожье, — не притязала на новизну. Многие ложи были пусты, другие, если судить по виду, занимали провинциалы или кочующие чужестранцы. Ложи там расположены далеко от сцены, возле которой сидели наши наблюдатели, однако это не мешало Руперту Уотервилу оценить некоторые детали даже на расстоянии. Оценивать детали доставляло ему истинное наслаждение, и, бывая в театре, он не отнимал от глаз изящного, но весьма сильного бинокля, разглядывая все и вся. Он знал, что джентльмену так вести себя не пристало и что бестактно нацеливать на даму орудие, которое подчас не менее опасно, нежели двуствольный пистолет, но уж очень Уотервил был любопытен и к тому же не сомневался, что сейчас, на этой допотопной пьесе — как он изволил назвать шедевр одного из бессмертных[1], — его не увидит никто из знакомых. А посему, став спиной к сцене, он принялся поочередно обозревать ложи, чем, впрочем, занимались и его соседи, производившие эту операцию с еще большим хладнокровием.
— Ни одной хорошенькой женщины, — заметил он наконец, обращаясь к своему другу. Литлмор, сидевший на своем месте, со скучающим видом уставясь на обновленный занавес, выслушал это замечание в полном безмолвии. Он редко предавался подобным оптическим променадам, ибо подолгу живал в Париже, и тот перестал его занимать или удивлять, во всяком случае — слишком; Литлмор полагал, что у столицы Франции не осталось для него никаких неожиданностей, хотя в прежние дни их было немало. Уотервил находился в той стадии, когда все еще ждут неожиданностей, что он тут же и подтвердил.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Прошу прощения… прошу у нее прощения… Здесь все же нашлась женщина, которую можно назвать… — он приостановился, изучая ее, — красавицей… в своем роде!
— В каком? — рассеянно спросил Литлмор.
— В необычном… Словами не определишь.
Литлмор не особенно прислушивался к ответу, но тут его собеседник громко воззвал к нему:
— Сделайте милость, окажите мне услугу!
— Я оказал вам услугу, согласившись пойти сюда. Здесь нестерпимо жарко, а пьеса похожа на обед, сервированный судомойкой. Все актеры — doubleures [дублеры (фр.)].
— Ответьте мне на один лишь вопрос: а она добропорядочная женщина? — продолжал Уотервил, оставив без внимания сентенцию своего друга.
Литлмор, не оборачиваясь, испустил тяжкий вздох.
— Вечно вы хотите знать, добропорядочные ли они… Ну какое это имеет значение?
— Я столько раз ошибался, что теперь совсем не верю себе, — продолжал бедняга Уотервил. Европейская цивилизация все еще была для него внове, и за последние полгода он столкнулся с проблемами, о которых раньше не подозревал. Стоило ему встретить хорошенькую и, казалось бы, вполне благопристойную женщину — тут же выяснялось, что она принадлежит к разряду дам, представительницей которых была героиня Ожье; стоило ему остановить внимание на особе вызывающей внешности — она чаще всего оказывалась графиней. Графини выглядели такими легкомысленными, те, другие, — такими недоступными. А Литлмор различал их с первого взгляда, он никогда не ошибался.
— Вероятно, никакого, если на них только смотреть, — бесхитростно сказал Уотервил в ответ на довольно цинический вопрос своего спутника.
— Вы смотрите на всех без разбора, — продолжал Литлмор, по-прежнему не оборачиваясь, — разве что я назову кого-то из них непорядочной… Тогда ваш взгляд становится особенно пристальным.
— Если вы осудите эту даму, я обещаю ни разу на нее не взглянуть. Я говорю о той, в белом, с красными цветами, в третьей ложе от прохода, добавил он, в то время как Литлмор медленно поднялся с кресла и стал рядом с ним. — К ней сейчас наклонился молодой человек. Вот из-за него-то у меня и возникло сомнение. Хотите бинокль?
Литлмор безразлично поглядел вокруг.
— Нет, благодарю, я вижу достаточно хорошо… Молодой человек — вполне приличный молодой человек, — добавил он, помолчав.
— Вполне, я не спорю, но он на несколько лет ее моложе. Подождите, пока она обернется.
Ждать пришлось недолго: закончив разговор с ouvreuse [билетершей (фр.)], стоявшей в дверях ложи, дама обернулась, представив на обозрение публики свое лицо — красивое, тонко очерченное лицо с улыбающимися глазами и улыбающимся ртом, обрамленное легкими завитками черных волос, спускающихся на лоб, и бриллиантовыми серьгами, такими большими, что их игра была видна на другом конце зала. Литлмор посмотрел на нее; вдруг он воскликнул:
— Дайте-ка мне бинокль!
— Вы с нею знакомы? — спросил его спутник, в то время как Литлмор направлял на нее это миниатюрное оптическое орудие.
Тот ничего не ответил, лишь продолжал молча смотреть, затем вернул бинокль.
— Нет, она не добропорядочная женщина, — сказал он. И снова опустился в кресло. Уотервил все еще стоял, и Литлмор добавил: — Сядьте, будьте добры, я думаю, что она меня заметила.
— А вы не хотите, чтобы она вас заметила? — спросил Уотервил Любопытствующий, садясь на место.
Помолчав, Литлмор сказал:
— Я не хочу портить ей игру.
К этому времени entr'acte [антракт (фр.)] окончился; вновь поднялся занавес.
Хотя мысль пойти в театр пришла в голову самому Уотервилу — Литлмор, не любивший излишне себя утруждать, предлагал в такой чудесный вечер просто посидеть и покурить у «Гран кафе» в респектабельной части бульвара Мадлен, — Уотервил нашел второй акт еще более скучным, чем первый. Не согласится ли его друг уйти? Пустые раздумья — раз уж Литлмор пришел в театр, он не станет утруждать себя снова и досидит до конца. Уотервилу хотелось бы также порасспросить Литлмора о даме в ложе. Раза два он скосил глаза на своего друга — тот не следил за пьесой, думал о чем-то своем: думал об этой женщине. Когда занавес опять опустился, Литлмор, по своему обыкновению, продолжал сидеть, предоставив соседям протискиваться мимо, стукаясь о его конечности коленями. Когда они остались в партере Одни, Литлмор произнес:
— Пожалуй, я все же не прочь снова ее увидеть.
Он говорил так, будто Уотервил все о ней знал. Это не соответствовало действительности — откуда ему было знать, — но, поскольку его друг, очевидно, многое мог порассказать, Уотервил решил, что только выиграет, если будет посдержаннее. Поэтому он ограничился тем, что протянул Литлмору бинокль.
— Нате, смотрите.
Литлмор взглянул на него с добродушным сожалением.
— Я вовсе не хочу глазеть на нее в эту мерзкую штуку. Я хочу повидаться с ней… как мы виделись раньше.
— А где вы виделись раньше? — спросил Уотервил, распрощавшись со сдержанностью.
— На задней веранде в Сан-Диего[2].
Ответом ему был лишь недоумевающий взгляд; поэтому Литлмор продолжал:
— Выйдем, здесь нечем дышать, и я вам все объясню.
Они направились к низкой и узкой дверце, более уместной для кроличьей клетки, нежели для знаменитого театра, которая вела из партера в вестибюль; и, поскольку Литлмор шел первым, его бесхитростный друг, идущий сзади, заметил, что тот посмотрел на ложу, занятую парой, которая вызвала их интерес. Та, что интересовала их больше, как раз повернулась спиной к залу — должно быть, она выходила из ложи следом за спутником, но мантильи она не надела: очевидно, они еще не собирались уходить. Стремление Литлмора к свежему воздуху не увело его, однако, на улицу; когда они достигли изящной, строгой лестницы, ведущей в фойе, он взял Уотервила под руку и начал молча подниматься по ступеням. Литлмор был противником развлечений, если это требовало от него усилий, но на этот раз, подумал его друг, он превозмог себя и отправился на поиски дамы, которую столь лаконично ему охарактеризовал. Молодой человек покорился необходимости воздержаться на время от расспросов, и они прошествовали в ярко освещенное фойе, где десяток зеркал отражал замечательную статую Вольтера работы Гудона[3], на которую вечно пялят глаза посетители театра, со всей очевидностью уступающие в остроте ума тому, чей гений запечатлен в сих живых чертах. Уотервил знал, что Вольтер был чрезвычайно остроумен: он читал «Кандида» и не раз имел случай оценить по достоинству работу Гудона. Фойе было почти пусто; на просторе зеркального паркета терялись небольшие группки зрителей; группок десять находилось в самом фойе, остальные вышли на балкон, нависавший над площадью Пале-Рояль. Окна были распахнуты настежь. Париж сверкал огнями, словно в этот скучный летний вечер отмечался какой-то праздник или начиналась революция; казалось, снизу долетает приглушенный шум голосов, и даже здесь было слышно медленное цоканье копыт и громыханье фиакров, кружащих по гладкому, твердому асфальту.