Пред вечерней он идет домой,- за оградою его поджидают мальчишки, прыгают, как щенята вокруг аиста, и весело кричат разными голосами:
- Надворный, надворный! В Сухиниху влюбился, в лужу повалился,надворный!
Он сначала смущенно открывает большой рот и, крякнув голосом старого грача, притопывает ногою, как бы собираясь плясать под эти крики, а потом сердится и, согнувши спину, держа сачок штыком, бегает за мальчишками с визгом:
- Отца-ам… матеря-ам…
Сухинина - нищая; она круглый год во всякую погоду сидит на маленькой скамейке у калитки кладбища, привалясь к ней камнем. Ее большое, кирпичное, многолетне пьяное лицо. всё в темных пятнах, обморожено, вспухло от ветра и пьянства, сожжено солнцем, глаза у нее заплыли и гноятся. Когда мимо нее идут, она протягивает короткую руку с деревянной чашкой и басом возглашает, точно ругаясь;
- Христа ради… родителей поминаючи…
Однажды ветер со степи неожиданно принес сизую тучу, хлынул ливень, застиг старуху по дороге домой, сослепу она упала в лужу. Праотцев хотел помочь ей подняться, но тоже упал рядом; с той поры мальчишки всего города дразнят его,
Мелькают и еще темные безмолвные фигуры завсегдатаев кладбища, людей, видимо, на всю жизнь связанных с ним крепкими цепями каких-то нержавеющих воспоминаний; ходят они, точно непогребенные мертвецы в поисках удобных могил, жизнь оттолкнула их, смерть - не берет.
А порою из высоких трав высунется угрюмая, глазастая морда бездомной собаки, пугая умным взглядом,- в нем чувствуется печаль отчуждения, и ждешь, что животное сейчас скажет человечьим голосом какой-то правдивый укор.
Иногда такая собака стоит на могиле, поджав хвост, тихонько поводя шершавой, бесприютной головою,- она долго стоит так, о чем-то думая. Воет редко, а если начнет выть.- воет негромко и длительно… В густоте старых лип хлопочут грачи, галки, слышен тихий, голодный писк птенцов, уговаривающее карканье.
Осенью, когда ветер, сорвав листья, обнажит сучки,- черные гнезда будут похожи на истлевшие головы в мохнатых шапках,- кто-то оторвал их и воткнул на деревья вокруг белой, сахарной церковки во имя великомученицы Варвары. Осенью на кладбище все плачет, судорожно мечется - стонет ветер, как обезумевший, ограбленный смертью любовник…
Старик неожиданно встал у меня на дороге, поднял руку и, строго указывая на белый камень памятника, громко прочитал:
- Под сим крестом погребено тело раба божия почетного гражданина Диомида Петровича Усова. И-всё!
Он поправил шляпу, сунул руки в карманы брюки смерил меня строгим взглядом темных, не по-стариковски ясных глаз.
- Ничего не умеют сказать о человеке,- раб божий, только! Но - почему раб удостоен гражданами почета?
- Вероятно-жертвователь какой-нибудь… Старик топнул ногой о землю, внушительно сказав:
- Напишите-с!
- Что - написать?
- Всё! И-возможно подробней…
Шагая по-солдатски широко, он пошел вперед, в глубину кладбища, я-рядом с ним. Он был по плечо мне, шляпа совершенно скрывала его лицо, я шел наклоня голову, хотелось заглянуть в глаза ему, как в глаза женщины.
- Так - нельзя! - говорил он негромко и мягко, точно жалуясь.- Этим обнаруживается дикарство, невнимание к человеку, к жизни…
Выхватив руку из кармана, он очертил в воздухе широкий круг:
- Что знаменуется этим?
- Смерть,- ответил я, недоуменно пожав плечами.
Он взмахнул головою, показав мне тонко выточенное, острое, но приятное лицо,- усы его дрожали, когда он говорил, отчеканивая славянские слова:
- “Смертию смерть всеконечне погублена бысть”,- знаете этот богородичен? То-то-с!
Шагов десять он прошел молча, быстро виляя по капризной тропе, потом вдруг остановился, приподнял шляпу и протянул мне руку.
- Будемте знакомы, молодой человек: поручик Савва Яковлев Хорват, служил по государственному коннозаводству, а также по ведомству уделов. Под судом и следствием не был. Состою в чистой отставке от всех должностей… Домовладелец. Вдов. Характера - неуживчивого.
Он подумал и добавил:
- Тамбовский вице-губернатор Хорват - брат мой. Младший. Ему пятьдесят пять, мне шестьдесят один. Ше-сть-де-сят и один! Да.
Говорил он быстро, но четко, точно мысленно расставлял все знаки препинания.
- И вот, поручик Хорват, человек, видавший всевозможные виды, я недоволен кладбищами! Недоволен всюду и везде!
Он снова задорно потряс рукою в воздухе, огибая широкую дугу над крестами,
- Сядемте. Я вам объясню…
Сели на скамью под боком белой часовенки над чьею-то могилой.- поручик Хорват снял шляпу, вытер голубым платком лоб и густые волосы, торчавшие на шишковатом черепе серебряными иглами.
- Вслушайтесь: клад-би-ще! А?
Он толкнул меня плечом и объяснил, понизив голос:
- Клады бы искать надо здесь! Клады разума, сокровища поучений. А что я нахожу-с? Обида и позор. Всем - обида! “Вси в житии крест яко ярем вземшии” обижены нами, и за это будете обижены вы, буду обижен я. Поймите: “крест яко ярем” - а? Значит, признано, что жизнь - трудна и тяжела? Почтите же достойно отживших - они ради вас несли при жизни бремя и ярем,ради вас! А зти, таи, не понимают!
Он махнул шляпой, и по тропе, по кресту над могилой мелькнула, унеслась к городу маленькая” как птица, тень.
Надув красные щеки, пошевелив усами, искоса поглядывая на меня молодым глазом, поручик продолжал:
- Вы думаете: полуумный старик, не более того? Нет, молодой человек, нет-с! Пред вами человек, который оценил жизнь. Посмотрите, разве это памятники? Что они напоминают вам и мне? Ничего. Это не памятники, а паспорта, свидетельства, выданные человеческой глупостью самой себе. Под сим крестом - Марья, под сим - Дарья, Алексей, Евсей, все - рабы божии и никаких особых примет! Это - безобразие, здесь людей, отживших трудную жизнь, лишили прижизненного образа, а его необходимо сохранить в поучение мне и вам. Образ жизни всякого человека - поучителен; могила часто интереснее романа, да-с! Вы - понимаете меня?
- Не совсем…
Он шумно вздохнул.
- А это - просто понять. Прежде всего я - не раб божий, но - человек, разумно исполняющий все добрые заветы его в меру моих сил. И никто - даже сам бог - не вправе требовать от меня свыше того, что я могу дать. Так?
Я согласно наклонил голову.
- Ага? - вскричал поручик.- То-то-с!
Резким движением он, нахлобучив шляпу на ухо, стал еще более задорным, а затем развел руки и прогудел гибким баском:
- Какое же это кладбище? Это - позорище!
- Не понимаю, чего вы хотите,- осторожно сказал я.
Он живо ответил:
- Я хочу, молодой человек, чтоб ничто, достойное внимания, не исчезало из памяти людей. А в жизни - всё достойно вашего внимания, И-моего! Жизнь недостаточно уплотнена, и каждый из пас чувствует себя без опоры в ней именно потому, сударь мой, что мы невнимательны к людям…
Нервно выхватив из кармана брюк тяжелый, серебряный портсигар с желтым шнуром и обильными монограммами, он сунул его мне, приказав:
- Курите!
Я взял толстую папиросу, думая о поручике:
“А беспокойно, должно быть, людям с тобою…”
Закурили. Табак был страшно крепок, но старик затягивался глубоко и жадно, с шумом выгонял изо рта и ноздрей длинные струи дыма и пристально следил, как тихий ветер относит на могилы синеватые облака. Его глаза потускнели, углубились, красные жилки исчезли со щек, и лицо стало серым.
- Каков табак? - спросил он тихо и полусонно.
- Очень крепок!
- Да. Это меня спасает. Я человек… возбужденный и нуждаюсь…
Не кончив - он замолчал, со вкусом глотая дым и рассматривая большой янтарный мундштук. На монастырской колокольне неохотно ударила к вечерней ноющий звук поплыл в воздухе лениво, устало, и все вокруг сделалось серьезнее, грустней.
…Почему-то мне неотвязно вспоминался Ираклий Вырубов, в валяных туфлях на тяжелых лапах, толстогубый, с жадным ртом и лживыми глазами,аккуратный поручик мог бы целиком войти, как в футляр, в это огромное, пустое тело.