Он. Дело не только в слухе, не смог быть эхом. Сам стал орать теми же голосами.
Я. Но это же временно, пока шел эксперимент…
Он. Вы убеждены в этом?
Убежденности у меня, разумеется, никакой не было. Только сам Полосов мог объяснить, почему он столь своеобразно прервал эксперимент.
После встречи с Мальцевой я какое-то время еще слабо надеялся, что случай сведет нас и мы подробно обо всем поговорим. Но шли дни, от Ларисы никаких известий, и я окончательно уверился, что ничего больше о Полосове не узнаю.
Вчера пришло письмо. От него.
Из письма В. А. Полосова
…Мы работали уже почти год, я устал, вымотался, а главное — перестал верить в самую идею «человека-эхо». Она все больше представлялась мне если не порочной, то преждевременной, точнее — и порочной, и преждевременной. И не только эта идея, я охладел ко всему, чем занималась наша лаборатория. Пытался объясниться с Нечаевым, он и слушать не захотел. С ним вообще спорить трудно, а тут он увидел во мне откровенную контру и не церемонился. Единственное, чего я добился, туманное обещание разобраться с моими доводами, но потом, когда закончим программу.
Уже тогда, перед заключительным этапом эксперимента, я решил уйти из лаборатории, расстаться с Эдуардом Павловичем. Ученик, не верящий в дело учителя, — хуже неверной жены, хуже лживого друга. Нужно было убегать. И как можно скорее.
Вы, должно быть, ломали голову, почему я однажды ночью оказался перед дверью квартиры профессора Сотника? Искал я, разумеется, не Сотника, мне срочно нужно было повидать Эдуарда Павловича, предупредить, чтобы он ни с кем не договаривался, я уже сам нашел группу, в которой смог бы завершить работу. Как раз в этот день я встретил бывшего сокурсника, от него узнал, что подбирается неплохая компания, идут дикарями на месяц в тайгу, и, если ребята не будут против, я мог бы присоединиться к ним. Мне это очень светило.
Раньше меня всегда пристраивал Нечаев, и я принимал это как должное. Но после нашей стычки меня все настораживало. Ведь он не будет сидеть сложа руки, зная, что я разуверился в нашем деле. Наверняка предпримет какие-то контрмеры. Подозрительным казалось уже то, что он поехал говорить обо мне к своему старому другу: угадай попробуй, до чего они там договорятся. Я даже не стал звонить Сотнику, сомневался, позовет ли он к телефону Эдуарда Павловича: возмутится, что так поздно, и бросит трубку. Мне же во что бы то ни стало нужно было опередить своего шефа. Вот я и домчался через весь город, чтобы предложить свой вариант, но опоздал. Дверь мне открыла женщина… Как же я удивился потом, увидев ее в лагере. Теперь и сомнений не осталось, что Эдуард Павлович плетет вокруг меня сети…
Коротко о том, в чем мы разошлись.
Для наглядности представьте двух беседующих людей. Они не просто обмениваются информацией, работает сложнейший психологический механизм. Каждый старается произвести определенное впечатление, расположить к себе, рассеять настороженность, снять напряженность и многое еще что. Это общеизвестно. Известно и то, что внутри механизма общения есть два основных колеса. Одно работает на сближение, чтобы между собеседниками установились контакт, взаимопонимание, общность. Без этого люди не смогли бы общаться. Другое же колесо крутится в обратную сторону: держит на расстоянии, отталкивает, заставляет осторожничать, критически воспринимать собеседника — оно как бы оберегает, служит защитой, броней. Оба колеса есть у всех, в каждом человеке, только мощности у них разные: у кого мощнее первое, у кого — второе. Потому и люди неодинаковы — одни замкнутые, скрытные, а у других, что называется, душа нараспашку.
Так в чем основная идея Нечаева? Он убежден, что второе колесо не свойственно природе человека, оно досталось в наследство от зверя и существует временно, пока люди не изжили в себе все звериное. Психологическая броня нужна лишь для обороны, для маскировки. Чтобы, с одной стороны, в душу сапогом не лезли, а с другой — себя не разоблачать, не обнаруживать своих тайных желаний, побуждений.
Предположим теперь, что нет сапог и нет тайн. К чему тогда броня? Долой ее, на мусорку! Эдуард Павлович не только убежден, он фанатично верит, что такое время непременно придет, и в том обществе, где не нужно будет таиться и защищаться, человеку уже не понадобится колесо отчуждения, он выбросит его на свалку эволюции.
Как, красиво? Пойдем дальше. Перенесемся в то время, в то общество. Мы с вами встретились, сидим, беседуем, и весь механизм общения работает только в одном направлении — сблизиться, открыться, настроиться друг на друга. И никаких преград, никаких барьеров… Чувствуете, как вам легко и свободно со мной, как созвучны наши души?
При желании и некоторой тренировке настраиваться на собеседника не так уж трудно. Сужу по себе. Правда, поначалу мне помогал ДЛ — специальный препарат, корректирующий личность; я принимал его с полгода, но потом прекрасно обходился без него. Самовнушением, аутотренингом я добился даже большего, чем химией. Так что всякие досужие разговоры вокруг нечаевских пилюль совершенно напрасны. Кстати, Эдуард Павлович не знал, что я отказался от стимулятора, это была моя маленькая тайна.
Но вернемся к эксперименту. Надо ли говорить, что в том виде, как изложил мне Нечаев свою идею, она выглядела блестяще. Я чувствовал себя так же, как, наверно, первые космонавты перед полетом. Эвристическая психология была для меня неизведанным космосом, в который предстояло лететь. И я полетел. Полетел без оглядки, ничего не страшась, ни о чем не задумываясь.
Не знаю, какие бездны открылись космонавтам и что они при этом ощущали, но я растерялся, заглянув в бездны человеческой души. Нет, не подумайте, что меня напугали какие-то монстры или я встретил непроходимые болота. Там было все и ничего такого, чего бы мы не знали, — звериный оскал и зловоние болот, но и сияние солнца и аромат цветов. Только все это я увидел не на расстоянии, не со стороны, — бездна дышала мнев лицо, и у меня не было скафандра, как у космонавтов, чтобы защититься.
Чего стоило общение с Уховым, или АСУ, как его звали. Он вызывал во мне чувства, каких я никогда не испытывал, и не был подготовлен к ним. Я даже не представлял, каким видит мир человек, вообразивший себя пупом земли, эдаким несостоявшимся Наполеончиком. Люди являлись мне как в кривом зеркале: непропорциональными, с перекосами, ужимками, казались суетными, мелочными. Их нельзя было ни любить, ни уважать; в таком своем обличьи они заслуживали только презрения. Я и полез в первый же день с кулаками на Ухова потому, что иного способа общения у нас и не могло быть. Ударить человека, оказывается, легче, чем пнуть собаку, если он в твоих глазах полное ничтожество.
А сколько желчи вливал в меня Антон Львович Швец! Рядом с ним я превращался в затравленного зверька, загнанного в угол неведомыми преследователями. Мозг мой сжирало уязвленное самолюбие, меня захлестывали подозрительность, зависть. Я завидовал Малову — потому что он начальник; завидовал Мальцевой — ее веселости и беспечности; даже вздорной Алевтине Ивановне — и той завидовал, поскольку ей все прощали, все ее несуразные выходки и капризы.
Повторяю: погружаясь в космос чужой души, я не имел защиты. Представьте человека, с которого содрали кожу: даже ласковое прикосновение губ причиняет ему нестерпимую боль. А меня не только ласкали, ведь никто не знал, что я без кожи.
Вы спросите, как я все-таки выдерживал? Вынужден был ловчить. Старался меньше вариться в чужом котле, быстрее вынырнуть. Убегал от всех, уединялся или же проводил время с теми, кто был мне ближе, — с Ларисой Мальцевой, например, хотя с ней тоже не все шло гладко.
Вначале я стыдился своей слабости, переживал, что из-за меня эксперимент проходит нечисто. Потом начались сомнения: а кто бы выдержал, возможно ли в принципе существование человека с обнаженной психикой — голым не телом, а душой? Нет, думаю, занесло тебя, шеф. На телеге с одним колесом далеко не уедешь — ни завтра, в твоем розовом царстве, ни тем более сегодня.