Мне не жаль города со всеми его сюрпризами и развлечениями. С тех пор как мы стали сельскими жителями, весь мир — мой. Рано утром меня будит птичий хор в саду. Из-за горизонта с бескрайней фракийской равнины солнце пускает свои первые стрелы в пять старых тополей, растущих у ограды. Они вспыхивают как факелы, и, чтобы смотреть на них, надо зажмурить глаза. Тополя вдруг оживают. На них сотни гнезд. Одни рядом с другими, одни над другими. Тут гнезда аистов, цапель, ласточек, сорок, воробьев. «Настоящая птичья республика, где царит братская дружба и согласие», — говорит мой отец.
Аисты, пощелкав клювами, торжественно и медленно вылетают на рисовые поля. Смешные цапли следуют за ними, ястреба взмывают в небо и висят там на одном месте, покачивая крыльями. В летний день все птицы со щебетом, писком, с радостными песнями устремляются к зеленым болотам, синим рекам, желтым нивам.
Отец говорит, что эти пять тополей стоят со времен царя Ивана Шишмана; у них такие толстые стволы, что три человека не могут их обхватить.
А двор! Заброшенный и запущенный, он потонул в лопухах, в крапиве, где гнездятся пестрые щеглы, трясогузки и дрозды… Подальше, между деревьями, отяжелевшими от плодов, непроходимой стеной встает высокий пырей. Тут я настоящий хозяин. Я то и дело продираюсь сквозь ветки; от этого руки мои всегда исцарапаны, одежда порвана.
В доме мне не сидится, то ли потому, что там неуютно, бедно и ни одно мое желание не выполняется, то ли из-за рассуждений и поучений моего отца, не знаю. По его мнению, у меня на уме одни развлечения. Штанов мне хватает только на месяц, куда же это годится? Ведь он не сам фабрикует деньги! Нет, он махнул на меня рукой — я могу делать, что хочу. Одно только я должен знать: ничего из меня не выйдет…
— Вон какой ты вырос! Стыдно уже тебя бить — ты еще, может, одолеешь меня. Слоняться целый день, на это тебя хватает. А нет, чтобы побыть дома да помочь матери.
Сегодня в доме большая суматоха. При матери находится озабоченная бабка Мерджанка. На этот раз она серьезна, что не в ее характере. Пришли также две соседки-турчанки, ее приятельницы. Бабка Мерджанка входит и выходит то с ведром теплой воды, то с чистыми выстиранными простынями в руках, говорит как-то непонятно, сама себе:
— Ох, уж эти мужики. Все они такие. Тут человек помирает, а он там чужими делами занялся.
Раз бабка Мерджанка так встревожена, вероятно, дело нешуточное. Она не позволяет мне войти к матери, которая стонет, лежа в постели, и это страшно меня расстраивает. Я ложусь на спину в траве под большой грушей и наблюдаю за птичьими гнездами под застрехой.
Там происходит что-то необыкновенное.
Ласточки и воробьи кружат около одного гнезда и ссорятся. Это настоящая война, но из-за чего? Ласточки отлетают и возвращаются, кружатся на месте, а воробьи, с своей стороны, что-то им возражают, взъерошив перья. Ласточки готовы драться и кричат с остервенением и гневом.
— Милко, негодный мальчишка! — доносится голос бабки Мерджанки.
— Иду! — с готовностью отвечаю.
Но борьба около гнезда приковывает все мое внимание. На крыше собирается множество ласточек и воробьев, и их оглушительный крик наполняет воздух неописуемой тревогой. Что случилось? Может быть, сокол утащил какого-нибудь еще голого птенчика?
Но вот картина проясняется: хитрая воробьиха заняла готовое ласточкино гнездо и устроилась высиживать птенцов. Ласточка, которая умнее ее, залепила вход в гнездо, и воробьиха теперь не может вылезти. Она осуждена умереть там вместе с птенцами. Из-за этого и распря. Кто прав, кто виноват, я не знаю, но гнездо замуровано, и захватчик наказан.
— Милко! — кричит опять бабка Мерджанка с террасы и ищет меня глазами. — Где ты, бездельник?
Я стрелой взлетаю по лесенке и виновато спрашиваю:
— Что такое, бабушка?
— Беги в школу и скажи отцу, чтобы сейчас же шел домой. Мама, скажи, зовет…
Она не отвечает на мой вопрос, и это для меня тяжелое наказание: может быть, отец действительно прав, когда бранит меня, что я не помогаю матери… Вот она лежит больная, а я не принес даже воды из колодца и не нарубил хвороста для очага… В горле у меня поднимается ком, и пока я бегу через площадь к школе, я готов расплакаться.
Полевые работы в разгаре. Телега скрипят по дороге, на гумнах выгружают снопы, в садах и бахчах звучат веселые голоса. Мелькают женские платья. Сияет солнце, стоящее в зените. Мягкая пыль жжет босые ноги.
Школа находится в дальнем конце села, в церковном дворе, где расположено и сельское кладбище. Она не белая и не красивая, как некогда писал мой отец, это, вероятно, бывшая церковная канцелярия. Низкое здание легкой постройки, с разбитыми окнами и земляным полом. Две комнаты, в них грубые дощатые парты. Отец сидит за столом и пишет.
Церковь тоже низкая и мрачная, а кладбище вокруг нее потонуло в бурьяне и чертополохе, где теряются низкие покосившиеся кресты.
Два зеленых вяза в глубине завершают картину. А там, сзади, в голой степи, бегают суслики и легкий ветер гонит клубы паутины и колючек…
Теперь тепло, можно хоть лечь на голой земле без одеяла и проспать до утра, но каково зимой… Зимой ученики носят по очереди из дому по одному, по два полена, отец мой их пилит и колет, кривая железная печка дымит, и ученики кашляют, у них слезятся глаза… От земляного пола поднимается облако пыли, оно уляжется только к концу урока…
— Проклятые болгарские порядки! — часто говорил отец, придя домой и расхаживая по комнате. — Для всего находятся деньги, только для школы их нет. Только учитель должен ходить голый и голодный, как нищий…
Отец поднимает голову и смотрит на меня вопросительно. В глазах у него тревога, и я спешу предупредить его вопрос:
— Мама тебя зовет.
Его громадная фигура облокотилась на стол. Прогремел громкий бас:
— Кто тебя послал?
— Бабка Мерджанка.
— Что она тебе сказала?
— Велела передать, что тебя мама зовет.
— Зачем? Другого ничего не говорила? — допытывается отец.
— Нет.
— Хорошо. Возвращайся и передай, что сейчас приду. — И он опять склонился над своими бумагами.
На площади, под высокими чинарами, разложил свои товары лоточник Буко. Кружева, платки, иголки, нитки — мимо всего этого я прохожу равнодушно. Мой взгляд привлекают свистки, сахарные петушки и превосходная красивая резинка, как раз для рогатки… Но нечего мне заглядываться, все равно у меня нет ни гроша. Буко поглаживает свою длинную бороду и старается завлечь проходящих мимо женщин, но и у них нет денег! Пустяки, он меняет и на яйца, и на цыплят, и на старую медную посуду.
С вековых серебристых тополей летит серый пух, похожий на вату. Привязанный невдалеке ослик лоточника равнодушно жует свежее сено…
Я спешу домой с определенной целью: в чулане валяется старый ковшик, помятый и позеленевший. Вхожу с ним в комнату матери. Она с бледным, измученным лицом, скрестив руки поверх стеганого одеяла, лежит на полу. Мы все спим на полу, кровати есть только у крестного дяди Марина.
— Мама, это тебе нужно? — показываю я на ковшик и жду с замирающим от нетерпения сердцем.
Она открывает глаза и говорит с едва заметной улыбкой:
— Нет. Зачем он тебе?
— Надо.
Она больше ничего не спрашивает, только поворачивается и показывает на стоящее рядом с ней корыто, покрытое новым покрывалом. Потом откидывает покрывало и говорит тихим счастливым голосом:
— Вот посмотри на своего маленького братика.
В белых пеленках виднеется только круглое детское личико без всякого выражения, безбровое, с красными пятнами на лбу и щеках.
По соседству с нами есть несколько турецких домов.
Как это удивительно, по правде говоря! Здешние турки — народ мирный, добродушный, услужливый. Хюсеин-ходжа часто приходит к моему отцу, который толкует ему темные места в Коране. Как свободно читает он эти таинственные буквы! И как смешно: справа налево!