Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вы давно здесь? — спрашивает он уже отчетливей.

— Пять дней; но до того скитался по другим лазаретам.

— Проклятое, однако, наше ремесло, брат, — говорит он. — Только сейчас я понял это. Мерзость бесподобная… И кто только выдумал этот отвратительный обман?

Хочется ему сорвать на ком-нибудь зло. Конечно, сейчас, когда он извивается, как червь, под пятой смерти, война — мерзость; а когда он, вытянувшись в струнку перед командиром полка, готов был броситься в огонь и воду, лишь бы выполнить приказ, — тогда другое дело. Тогда она была подвигом, лучезарным ореолом на челе родины… Так посмотри теперь, приятель, каков ее истинный облик: трамбовка, толкаемая рукою смерти и давящая все на своем пути — цветы, посевы, человеческие жизни… Там, где война, гибнут цветы; птицы улетают в другие, мирные, края, а человек по уши погружается в нечистоты. Да, да, проклятое ремесло, говоришь? А опроси тех, кто получает ордена и повышения!

С трудом повернувшись ко мне, он спрашивает своим немощным, осипшим голосом:

— А что, многие умирают в этом лазарете?

— Кому суждено, тот умирает. Никто ничего определенного предсказать не может. Если говорить о чинах, то по большей части умирают те, что до поручика, редко — до капитана.

Он, кажется, принял мои слова всерьез: я понял это по невольному взгляду, который он бросил на свой китель с майорскими погонами, перекинутый через спинку стула.

— Пожалуйста, скажите, чтобы принесли мой чемодан, — попросил он. — Разумеется, если не трудно. Он, должно быть, где-то снаружи, как бы не размок под дождем…

— Нет, господин майор, его, наверное, убрали, не беспокойтесь… Завтра принесут.

Новый больной втягивается в распорядок больничной жизни. Некоторое смущение, интерес и любопытство, вызванные его приходом, исчезают, и он автоматически становится простой больничной принадлежностью.

Гроза постепенно успокаивается, дождь стихает. Сквозь вырез в палатке видны деревья на берегу реки, освещенные белесым светом, — вероятно, выплыла луна…

Только сейчас обращаю внимание на подпоручика. Он как-то странно спокоен и неподвижен. Тяжело дышит, уткнувшись лицом в подушку, как человек, желающий скрыть от самого себя свое позорное состояние.

Пусть спит. Сон укрепляет организм.

Встаю и обуваю налымы[25]. Что-то не спится, какая-то необъяснимая тревога сжимает мне грудь. Выйду, поброжу немного по двору.

В свежем, очистившемся воздухе предметы более отчетливы и вместе с тем более таинственны в своем безмолвии. Вода впиталась в землю, лунный свет скользит белой пылью, и шум реки звучит как странный неведомый говор.

В первой палатке царит спокойствие. Она тоже привилегированная, для офицеров. За нашей палаткой, на почтительном расстоянии — палатки главного врача и его помощников. Они обставлены с комфортом, если вообще можно на войне говорить о комфорте. Постельное белье безукоризненной чистоты, перед палатками разбиты цветники и установлены столики для еды. Доступ сюда больным, как в рай — грешникам, строго воспрещен. Врачи для нас — люди иного, высшего порядка. Главный врач, который совершает обход раз в день, обычно по утрам, — в наших глазах существо сверхъестественное, изредка спускающееся к нам, как deus ex machina[26], чтобы делать свое спасительное дело.

Само собой разумеется, я вышел не просто так, а с определенным намерением. И все эти мысли проходят у меня в голове, пока я занят его осуществлением. Для этого отведено место у самой реки. Обычно здесь горят фонари, но сейчас, из-за грозы, фонарь не зажигали, поэтому — ничего удивительного, что я поиспачкался! Под ивами, у обрыва, темнеет буйная трава, о которую я вытираю свои налымы и прохожу дальше, мимо солдатских палаток.

Все здесь тоже охвачены тревожным, кошмарным сном. В тишине раздаются мучительные стоны, похожие на удары тупого оружия в момент убийства. Слышатся отдельные вздохи, а время от времени произносятся целые монологи. И никто никого не слушает, никто никем не интересуется; каждый погружен в собственную боль, как в глубокий колодец, где гаснет всякое воспоминание о мире и где в любой момент может оборваться нить жизни.

Неожиданно спотыкаюсь о что-то твердое. Чьи-то высунувшиеся из-под палатки ноги медленно уползают обратно, и до меня доносится глухой, хриплый голос:

— М-м-м… Матушка родная, помоги… Сердце опустилось куда-то… Да нету его, говорят тебе… вот тут в коленях стучит… Пусть Пена напишет, как детишки, я скоро приеду. О-о-ох!.. Да что я говорю?.. Привиделось мне… Хоть бы скорей прибрала меня смерть!

Человек опять впадает в забытье. Он роняет теперь лишь отдельные несвязные слова:

— Играй, играй… проклятая… Сейчас лопнет…

Вслед за этим мысль становится словно бы более связной:

— Выгоните попа… Петя, Гинка… что нужно этому черному дьяволу…

Этому не выжить. Голос глухой, сдавленный, дребезжит, как ржавая струна. Он словно кусочками откалывается где-то в груди и мечется там, подобно мутному потоку, чтобы вырваться наконец наружу.

Нет, я не могу больше слушать. Это агония. Через несколько часов человек этот станет трупом. Санитары снимут с него гимнастерку, брюки, сапоги и зароют его, как собаку, без попа, без молитвы, — да и зачем они ему? Это не принесет ему утешения; более того — он будет благодарен хотя бы за то, что не глумятся над его трупом, а — как оно и полагается — прячут его останки от солнечных лучей.

На востоке загорается заря.

Каждая прожитая нами ночь — еще один шаг навстречу жизни. Каждая незаметно уводит нас от смерти к жизни.

Солдаты лежат как попало на сырой соломе; те, что поздоровее, просыпаются и, согнувшись от слабости, накинув шинели, тащатся к отхожим местам. Затем все они дожидаются восьми часов, чтобы выпить свой чай с лимонной кислотой; чай — единственно дозволенная нам пища. Так уверяют врачи, и мы не можем не верить им. Нужно ли, в самом деле, истощать организм до такой степени, чтобы человек превратился в скелет, — я не берусь судить. Солдаты благодарны и за чай, благодарны за то, что им дали кров, они и против сырой соломы не возражают — в них убита всякая воля…

Фонарь в нашей палатке все еще чадит, усиливая духоту. Майор лежит на спине, уставившись в потолок. При моем появлении он переводит глаза на меня и долго разглядывает. Моя солдатская шинель озадачивает его, он не привык к такому соседству; но он понимает, что сейчас не время для придирок, и начинает тяжело стонать.

Лицо у него бледное, худое, но не изможденное; тело крупное, крепкое, откормленное. Впрочем, больной в лежачем состоянии всегда выглядит более крупным; даже окостеневшие трупы поражают своей массивностью. Этот, видимо, ни в чем себе не отказывал, и стрела, пущенная в него смертью, лишь оцарапает ему кожу. Был он, по всей видимости, командиром нестроевой роты или заведующим офицерской столовой в штабе дивизии.

Не глядя на меня, он спрашивает:

— Когда придет врач?

— Обычно обход в десять. А что?

— Да этот там… больной… плохо с ним. Вскочил недавно, что-то громко выкрикнул… вроде бы вас звал… затем упал на постель… Слушаю, слушаю — а он все молчит, не дышит…

Подпоручик лежит поперек постели. Ноги его свисают с одной стороны, голова — с другой. Он неподвижен — что с ним, в самом деле?

Приподымаю ему голову — она еще теплая.

— Милан! Что с тобой?

Голова бессильно повисает.

— Милан, ты слышишь меня? Тебе плохо?

Нет, он не слышит. Глаза остекленели, руки застыли.

Майор, приподнявшись на локтях, говорит дрожащим голосом:

— Позовите доктора, пусть сделает ему укол. Может быть, он потерял сознание от слабости.

Мысль разумная. Накидываю на плечи шинель и спешу к палаткам врачей. Ординарцы уже на ногах и хлопочут около своих богов. Они боятся доложить о случившемся — еще слишком рано. Но так как дело касается офицера, то доктор следует за мной. Майор с неописуемым ужасом смотрит на подпоручика. Врач, пощупав пульс и приподняв веки Милана, не колеблясь, объявляет:

вернуться

25

Налымы — деревянная подошва с ремешками.

вернуться

26

«Бог из машины» (лат.) — развязка действия в античной трагедии; выражение, означающее теперь неожиданное появление какой-нибудь посторонней силы.

47
{"b":"565332","o":1}