— Еще немного, господин подпоручик. Совсем близко, вон там за поворотом.
По обе стороны дороги расположились тыловые части; солдаты лениво двигаются, носят воду, подковывают лошадей, строгают доски, стучат, куют с тем тяжелым равнодушием, которое выражается в словах: «Царскому оброку нет конца и сроку».
Вот и поворот, а лагеря все не видно.
— Нет, не моту больше, — мучительно простонал Милан Костов, — давай немного передохнем.
Садимся у дороги. Солдат глядит на нас с состраданием и скрытым беспокойством — он тоже слышал о холере и ее прелестях.
— Ты откуда родом, браток? — спрашиваю я, чтобы прервать молчание.
— Из Софии.
— Это видно.
— Почему?
— Чувствуется, что ты бывалый паренек, вращался среди настоящих людей.
— Да здесь… все одинаковы…
— Давно в солдатах?
— Десять месяцев.
— В боях участвовал?
— Нет, меня сюда приписали, к комендатуре.
— А, не иначе как у тебя какой-нибудь заступник-дядюшка имеется. Валяй спасай свою шкуру.
Моя шутка задевает его. Вытирая пот со лба, он возражает:
— Я просился на фронт, да по дороге задержали.
— А в чем ваша работа состоит?
— Дезертиров ловим, задерживаем солдат, которые без приказа в Болгарию возвращаются.
— Смотри-ка, и много таких?
— А как же, находятся, каждый день кого-нибудь задерживаем…
Он торопит идти дальше. Это и в наших интересах — скорее дойти до места.
— Известно ведь вам, что это за люди. Как шесть часов — все разбегаются. Доктора спешат сесть за карты, а фельдшера — в нестроевую роту выпить с каптенармусом.
Делать нечего, надо двигаться. Солнце припекает нам спины, впереди по дороге ползут наши длинные тени. Снова поворот — и снова разочарование.
— Где же твой лагерь, братец? — с отчаянием в голосе спрашивает подпоручик.
— Да вот он! — отвечает солдат, указывая рукой в низину.
Перед нами в поле белеет несколько палаток. Это холерный лагерь. Да, но до него по меньшей мере два километра, а мы уже еле передвигаем ноги.
— Ох, — стонет Милан. — Так я и знал! Болгарин ведь ни черта не смыслит в расстоянии. Я больше не могу.
Он садится у обочины дороги, вернее, падает и растягивается на сухой, колючей траве.
Солдат в нерешительности. Он видит, что мы больны, вконец измучены, и старается ободрить нас, придать нам сил.
— Еще немного, господин подпоручик. Через пять минут будем на месте.
Мы берем подпоручика под мышки и тащим вперед. У меня больше сил, чем у него, хотя кружится голова и двоится в глазах.
— Слушай, — говорю я солдату, — ты не бойся, это не опасно! Руки перед едой не забудь вымыть — только и всего!
— Да чего мне бояться… Дойти бы только поскорее.
Солнце тонет на западе. Война, сражения, смерть — все осталось позади. Словно было это давно, очень давно, словно мы перешли в другой мир и нить, связывающая нас с жизнью, вот-вот оборвется.
Голова Милана бессильно склоняется мне на плечо. Ноги у него подкашиваются, он повисает на мне, и я едва не валюсь вместе с ним.
Мы опускаем его посреди дороги и беспомощно переглядываемся.
2
— Что это за люди?
— Больные, господин унтер.
— Зачем ты притащил их? Что нам, своих не хватает?
— Комендант их сюда направил, господин унтер.
— Пусть он себе на шею их посадит, так и передай!
Такой разговор ведут между собой солдат, робко просунувший голову в палатку, и человек, находящийся внутри ее; при тусклом свете закопченного фонаря он роется в каких-то бумагах.
— Вот видишь эти списки, — снова послышался его голос, — здесь и живые и мертвые, но кто из них жив и кто умер — сам черт не разберет…
— Спасибо, телега попалась навстречу и подвезла нас, — сказал солдат. — Вот они, оставляю их на ваше попечение.
Он помогает нам слезть с телеги. Опустившись на землю, мы ждем благоволения унтера.
Сухая земля тепла и приятна. Мы лежим на спине, глядя на небо, где одна за другой загораются звезды.
Солдат опять заглядывает в палатку.
— Желаю здравствовать!
— Погоди, погоди, — останавливает его тот же голос. — Куда ускользаешь, точно намыленная веревка! Посмотрим сначала, что за люди, откуда, сюда ли им нужно.
Наконец человек вылезает наружу — широкоплечий, мясистый, с жирным лицом, в белом халате. Фельдшер.
— А ну-ка, поглядим на них. Ай-яй-яй, бедняги, до чего плохи. Что с вами, ребята, откуда путь держите?
Пытаюсь объяснить, но он меня не слушает.
— Что мне с вами делать? Доктора нету. Ну, ладно, завтра вас зачислим, а эту ночь проведете на травке.
Его добродушие грубо, лицемерно. Он хочет прикрыть свой страх, свою нерадивость, безответственность и стыд. Он распекает возчика за то, что тот подвез нас на своей телеге, хотя ему должно быть известно, что для перевозки больных есть специальные повозки.
— Вот всыпать бы тебе как следует — чтоб знал в другой раз! — заканчивает он со скрытой злобой в голосе.
Возчик оправдывается, говорит, что подвез нас всего на двести шагов, что подпоручик уже совсем выбился из сил…
Фельдшер указывает нам место, где мы должны переночевать, — неподалеку от каких-то низеньких палаток, откуда слышатся приглушенные стоны и вздохи. Совершенно обессиленные, мы подчиняемся.
— Прилягте вот под тем терновником, да не бойтесь. А если понадобится сходить ночью, так подальше, смотрите, вон на то жнивье.
— Нельзя ли дать нам хоть чаю? С утра во рту ничего не было.
— А на что вам чай? Поздно уже, кухни погашены. Завтра, завтра все устроится.
Он залезает в палатку, сквозь щели которой проникает наружу слабый свет от фонаря. Затем показывается снова, и вскоре его надсадный громкий кашель доносится к нам со стороны дороги, по которой мы пришли сюда.
Что-то ползет к нам. Тяжело, с трудом. Мы лежим навзничь на теплой земле и молчим, устремив взгляд к небу. Но чувствуем: что-то приближается, шелестя острой, как щетина, травой.
— Милан, ты слышишь? Что-то шевелится.
Он не отвечает. Я улавливаю его дыхание и успокаиваюсь — жив, значит. Вот так же и я полз на Голаке, надеясь добраться до живых людей. Пытаюсь приподняться и посмотреть, что это такое, но нет сил. Вдруг кто-то дергает меня за ногу и чей-то осипший голос спрашивает:
— Эй, люди, вы живы?
Человек поравнялся с нами. Выражения лица его нельзя различить. Маячит лишь его неясный, настороженный силуэт с взъерошенными волосами и торчащими усами. Он страшен; время от времени в глазных впадинах вспыхивают слабые фосфорические искорки и тут же гаснут. Беззвучный голос выходит откуда-то из глубины, словно, из колодца.
— Живы, что ли?
— Живы, — отвечаю, — если это можно назвать жизнью.
— Когда прибыли?
— Сегодня вечером.
— Если б вы знали, то убежали бы подальше отсюда.
— Да ведь это же больница?
— Больница… не больница, а кладбище.
— Вот как?
— Видите те палатки? В них полно больных и… покойников. Покойников больше, чем живых, — по утрам их грузят в телегу и зарывают вон там, в овраге… Здесь, должно быть, не одна сотня больных — из всех частей прибывают, и большинство из них валяется под открытым небом. Думаете, кто-нибудь заботится о них?
— Предполагаю.
— Так нет же, их присылают сюда помирать.
Слова его, невнятные, зловещие, царапают воздух.
Из-за далеких гор просачивается слабое сияние луны. Отчетливее выступают очертания предметов. Виден наконец и человек — высохший, в расстегнутом мундире, — очевидно, предоставленный самому себе и воле случая.
— Так что же делать?
Он не слышит меня, погруженный в раздумье. По другую сторону лежит подпоручик, все еще в беспамятстве, точно одурманенный тленным дыханием смерти..
Человек шепчет едва слышно.
— Слушай, может… удерем?
Мысль соблазнительная, но невыполнимая. Ведь мы трупы. Мы можем только лежать и ждать, чтобы нас перекладывали из телеги в телегу до тех пор, пока обе челюсти — и верхняя и нижняя — не сомкнутся навсегда.