Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
2

Между одним днем и другим пролегает глубокая пропасть — ночь. Какие только тайны, заговоры, преступления не покрывает она! Корабли плывут по бескрайним морям, на пути к большому городу прорезают темноту равнин поезда, с трепетом ожидаемые тысячами сердец…

В мягком лунном свете скачут по полю конокрады, звон гитар разносится в тенистых аллеях вдоль шоссе. О, жалкая участь — умереть, как червяку, бессмысленной, мерзкой, подлой смертью!

Не хочется вспоминать ни о чем красивом. Всякое воспоминание о жизни — святотатство: оно оскверняется нечистотами и отбросами смерти! А с ней невозможно бороться! Она бросается на тебя из засады, сокрушает физически и затем плюет тебе в душу. Ты задыхаешься от нечеловеческой, бессильной злобы, пока не настает момент полного отупения. Ты сдаешься. Сопротивление кажется бесполезным. Тогда смерть наступает тебе ногой на горло и взирает с видом победителя…

Нет, отогнать подальше всякое воспоминание о жизни, о прекрасном райском саде, где светит солнце, цветут деревья и колышутся волны золотистых нив… Только бы скорее все кончилось, скорее бы угасло то обманчивое сознание, которое все еще продолжает тлеть, когда исчезла уже последняя надежда!

Какое сейчас небо — ясное или облачное, — я не знаю; если судить по тому, что одежда на мне отсырела, наверное, шел дождь. Я не заметил — лежу лицом к земле, к мраку и ночи: так легче погружаться в небытие.

Открываю глаза и смотрю в сторону: тонкий серп месяца серебряной лодкой застыл меж жемчужных облаков. Нет, это сон, так не бывает в действительности. Это картина японского художника, немая сказка или уголок рая. Жизнь — вне моих глаз, уже прикрытых и мутных, она отделена какой-то серой пустыней или черной бездной, далекая и непостижимая, как эта серебряная ладья на небе, как угасающее воспоминание.

Итак, я весь день пролежал в забытьи. Вчера серп луны был на том же месте, что и сейчас, — на западе, над синими, молчаливыми горами. Закрываю глаза, чтоб не видеть синевы, закрываю их от слабости, — будто на веки давят большие клубы мрака.

Что это? Колокол!

Ясно слышу: звон колокола. Очень далекий, едва уловимый. Из царства жизни.

Это не погребальный звон, а словно бы набат, и множество людей сбегаются, кричат, размахивают руками, опьяненные какой-то огромной радостью.

Затем все затихает; снова наступает тишина, глубокая и густая, как тина.

Скоро ли наступит конец? Зачем это мучение?

А! То был не колокол, а голос, неуловимый и тонкий, как звук струны. Серебряной стрелой, незаметной глазу, он летит откуда-то и, вонзаясь в землю, начинает звенеть.

Кто-то совсем ясно произносит:

— Ты не умрешь.

— Почему?

— Я утверждаю это.

— Но я хочу умереть… Мне отвратителен этот позор, я не желаю, чтобы смерть, точно насытившаяся змея, изрыгнула меня из своей пасти.

Голос откликается, на этот раз уже издалека:

— Нет, ты не умрешь!

Ах, эта пакостная, мерзкая смерть! Почему она медлит? С каким наслаждением плюнул бы я ей в лицо, но она никогда не встанет лицом к лицу, она подкрадывается сзади, подлая тварь!

Мы идем: я и маленький мальчик, которого я вытащил из реки. Мать будет бить его, и я иду, чтобы рассказать, как было дело. Ребенок ни в чем не виноват, — он швырял плоские камешки, наблюдая, как они скачут по воде. Увлекшись, он нечаянно упал в реку.

Странное дело, чем ближе подходим мы к дому, тем сильнее мальчик растет, а я уменьшаюсь; я уменьшаюсь еще и еще, пока мы не сливаемся в одно целое. Вот и мама на пороге; я проскальзываю в дверь, прежде чем она успевает схватить меня.

— Осленок этакий, с ума меня свел!

Я ношусь из комнаты в комнату, — удивительно, как много комнат в доме, — и чувствую, что она гонится за мной, приговаривая:

— Погоди, я тебя проучу.

Вот и последняя комната. Быстро захлопнув дверь, я упираюсь в нее спиной, хоть и знаю, что сопротивление бесполезно.

Мать нажимает на дверь с той стороны, и я не могу устоять. Дверь медленно открывается, а я закрываю лицо локтем, чтобы спрятаться от пощечины. Но что это?

Я цепенею. Нет, мама не такая высокая, она не носит такого длинного черного платья. Кто эта женщина?

Она медленно поворачивается ко мне, и я вижу ее лицо — тонкое, худое, матовой белизны, с мягкой, доброй улыбкой.

В руке у нее розга. Но нет, она не собирается пороть меня. Взглянув на меня печальными, глубоко запавшими глазами, женщина медленно выходит из комнаты.

Озадаченный, я на мгновение застываю на месте, а с моей мокрой одежды тонкими струйками стекает на пол вода.

— Мама! Мама!

— Командир роты недоволен вами. Никакого порядка, никакой дисциплины. Тащитесь, как неживые. Во всей дивизии не сыщешь такой распущенной роты. Срамота, ведь вы же болгарские солдаты… пруссаки Балкан. Противно смотреть на вас.

Это фельдфебель Запрян. Я не вижу его, ибо нахожусь за забором. Я опоздал и спешу встать в строй.

Он продолжает:

— Так. Интеллигенция прибывает с опозданием на полчаса. Как пить дать, погубит нас эта интеллигенция. Думаешь, раз у тебя диплом есть, так и голова тоже? Ошибаешься. Вот, к примеру, Михал: и придурковат и неграмотен, а куда более исправный солдат, чем ты; горе царю и отечеству от таких защитников!

Он презрительно машет рукой.

— Но я уже нестроевой, господин фельдфебель, — робко и неуверенно заявляю я.

— Что?

— Я уже исключен из списков.

— Как так исключен?

— Вот, нога, — показываю раненую ногу.

— Значит, как раненый?

— Нет, как мертвый… как холерный.

Запрян вздрагивает. Лицо его бледнеет, слова застревают в горле. Он не знает, что сказать, все его красноречие вдруг иссякает. Наконец он подталкивает двух солдат с правого фланга и говорит дрожащим голосом:

— Носилки, скорее!

Нет, это было давно, в прошлой жизни, потому что нынешняя жизнь — лишь преддверие смерти, а может быть, и сама смерть. Открываю глаза и вижу облака, которые медленно, словно по кругу, плывут в небе, и вместе с ними пускаюсь в плавание и я, и вершины вокруг меня — вся земля. Мы несемся к чему-то новому, неизведанному, сверхъестественному. Вращение, все усиливаясь, становится неудержимым, вихревым…

Дух захватывает при мысли, что мы не сумеем остановить его.

— Сто-о-ой!

Это голос унтера Илии Топалова. Мы останавливаемся посредине узкой полянки, окруженной поседевшими вязами, и ждем. Двое осужденных тоже останавливаются. Руки их связаны за спиной, они сгибаются под тяжестью страшного испытания.

Унтер Илия выглядит растерянным, надломленным. Надо же, чтобы именно ему досталась эта гнусная роль, — никогда, ни на одну минуту не мог он предположить такого. Невдалеке следом за нами идет взводный. Он приближается и приказывает приговоренным рыть яму. Зажмурив глаза, они долго роют — роют собственную могилу… Этого требует закон. Шпионов уничтожают, как вредных насекомых. Они роют — всю жизнь бы рыли, лишь бы оттянуть то страшное, что их ждет! Но нет, закон неумолим.

Их ставят у края ямы и привязывают к двум вкопанным в землю столбам. Завязывают глаза. Полковой священник читает им что-то из Писания: он похож на ворона, вцепившегося в падаль. Затем оглашают приговор, — формальности должны быть соблюдены.

Звучит команда.

Мы застываем в позиции «смирно».

— Внимание! Наводи!

Долгое, бесконечное мгновение. Винтовки дрожат у нас в руках, в глазах мигают огненные шары, пока наконец не раздается новая команда: «Пли!»

Странно: столбы торчат, а людей нет. Устремляемся к яме. Почему мы так взволнованы, из-за чего?

Может быть, у меня расстроены нервы, может, я ошибаюсь: в яме лежит унтер Илия Топалов.

— Нет, — кричу я, — нет! Произошла ошибка! Ужасная ошибка!

— А тебе какое дело? — откликается Лазар Ливадийский. — Сиди, не рыпайся. Не суй голову в петлю.

— Но ведь человек невиновен!

33
{"b":"565332","o":1}