— А готов ли ты стрелять в людей, когда тебе объявят о нежелании сражаться более и захотят вернуться на родину?
— До мятежа дело не дойдет. За корпусом сила! Белых не победить. С нами и англичане, и французы, и американцы, и японцы — разве нет? То-то. Уж я-то знаю.
— Корпус — еще не армия, — возразил Муц. — Просто пятьдесят тысяч скитальцев, дожидающихся на полустанке запоздалого поезда домой.
— Где же твой патриотизм, Муц? Мне, видишь ли, не очень по душе все эти речи насчет твоей грязной жидовской сущности, но ты сам льешь воду на мельницу злопыхателей. Некоторые даже убеждены, будто ты говоришь как немец.
— Дезорт, но ведь ты же понимаешь, что дни белых сочтены? Царя они лишились, теперь только и думают, как бы отомстить, им бы лишь развалиться у камина, да чтобы слуги еду приносили, а после — в сон, и чтобы, когда проснутся, всё по-старому стало. Да только сами слуги мечтают, как бы бывших господ перебить.
Дезорт отвел взгляд. Пальцем запихал в рот кончик уса. Прикусил волос, вырвал.
— Ну, до нас им не добраться, — возразил чех.
— Красные уже прорвались за Урал. Стоит взять Омск — до нас останутся считанные дни пути. Попомнят нам всё, что Матула приказывал делать. О том, что случилось в Старой Крепости, уже фильм сняли.
— А ты откуда знаешь?
— Не понимаю, как ты еще терпишь? Разве не осталась у тебя в Ческе-Будеёвице жена?
— Осталась, вот только не очень-то я по ней тоскую. Признаться, даже позабыл, какая она из себя. И странно, знаешь ли, что ты к той вдове, что в доме напротив, повадился, а сам уехать захотел.
— Между нами ничего нет, — возразил Муц. — Пустые любезности.
Глядя на Муца, его собеседник поджал губы и расхохотался:
— Какая ты важная птица, подумать только!
На кухне раздался вопль, загремели сковородки, послышались ругательства Пелагеи Федотовны и Климента.
Вернувшись в столовую, офицер застегнул мундир и уселся за стол. Запыхался. Ладонью пригладил волосы. Набивал рот кашей и недоумевал вслух:
— Чего смеетесь?
— У Муца с вдовушкой никак не сладится, — сообщил Дезорт.
— А с чего это он вообразил, будто русская захочет спутаться с жидом?
— А ты как, нашел горчицу? — сменил предмет разговора Дезорт.
— Еще бы, — причмокнул Климент. — Не думал я, что такой острой окажется. И только я собрался… — офицер мельком глянул на земского начальника, неподвижно устроившегося в конце стола, понурив голову, — кончить дело, как служанка ну вопить и брыкаться. Я-то подумал, она разохотилась, и тут, откуда ни возьмись, черно-рыжий мех, кровища! Соболь! Представляете? Пробрался на кухню и цапнул ее за бедро, пока мы… ну, вы понимаете… Что за страна такая! Даже зверюшки — и те укусить норовят! Зубки мелкие, но острые. Как у волка, черт подери! Я-то думал, соболи едят… шишки еловые, что ли… Тебе, Муц, следовало бы написать о случившемся для чешских газет.
— Возможно, зверь был бешеным, — заметил Йозеф.
Климент моргнул, приоткрыл рот, отшвырнул вилку и рванул пряжку ремня. Там, где по туловищу офицера сновало обезумевшее создание, топорщилась надутая ткань.
Чех вскочил со стула, одной рукой шаря себе за шиворотом, другою — за пазухой, изгибаясь, извиваясь и скаля зубы. Наружу шмыгнул ком взъерошенного меха и мышц и шустро нырнул под шкаф, стоявший за спиной у Климента.
Смеявшийся Муц осекся, поднялся по стойке «смирно», отдал подчиненным команду «встать». Дезорт вскочил, Климент щелкнул каблуками, одной рукой придерживая мундир, а большой палец другой направив к ширинке.
В дверях, неотрывно глядя на офицеров, замер рыжеволосый Матула, а за спиною у него стояла жена земского начальника.
Темные глаза капитана сидели глубоко. Кожу вокруг глаз избороздили морщинки, перенесенные жара и холод, цинга и желтуха оставили свои отпечатки. По подбородку змеился рваный, крестообразный шрам от дурно зашитой раны. Лишь губы не затронули морозы и битвы похода длиною в пять лет. Мягкие, полные, красные, они походили на юношеские, словно на зиму или перед походом снимал их капитан и оставлял в укромном хранилище, словно никогда не случалось губам орать приказ к наступлению, словно никогда не сжимал и не прикусывал Матула губ, командуя казнью пленных, словно рот предназначался единственно для пирушек, игр и поцелуев.
Но всё невозможное успел капитан повидать. И было ему от роду двадцать четыре года.
— Все мои верные сибирские вассалы собрались, — заметил Матула, усаживаясь во главу стола, в противоположный от земского начальника конец. — Приветствую вас, таежные рыцари. Какие бы уделы вам раздать? Я решил, что всем вам следует жениться на русских и растить наследников. Только не Муцу. Его женим на жидовке, и пусть растит проценты.
Климент с Дезортом рассмеялись. Улыбнулась Елизавета Тимуровна, затем улыбка сошла было с лица ее, но тут же возвратилась. Потеребила локон, облизала губы, глянула на капитана.
Женщина вышла в белом летнем платье, которое некогда надевала к пикникам. Оно еще хранило их запах и было в складках, образовавшихся после многолетнего хранения в сундуке. Щеки разрумянились, во взгляде — свежее вожделение. Шею Елизавета Тимуровна обвязала белой атласной лентой. Села близ Матулы, а на мужа и не глянула.
— Под шкафом мышь, — заметил Матула.
— Соболь, ваше превосходительство, — поправил Дезорт. — Муц сказал, что зверь, должно быть, бешеный. За ногу Пелагею укусил.
— Стало быть, и я взбесился? — спросил Матула. — Ведь и мне с утра пришлось укусить дамскую ногу. И проделку эту я бы охотно повторил. — Капитан одарил Елизавету ухмылкой, пальцы под столом огладили женское бедро. Жена земского головы отпрянула, хихикнув.
Прихрамывая, в столовую вошла Пелагея и поставила прибор для Матулы. Все уставились на служанку.
— А можно еще чаю? — попросил Климент.
Пелагея наградила офицера убийственным взглядом, однако же, прихрамывая, отправилась за чашкой.
— Болит? — поинтересовался Климент, глядя на служанку и кривя рот.
Поджав губы, молодуха поставила чашку, подбоченилась, плюнула на чеха и с рыданиями заковыляла прочь. На мундире Климента остался комочек слизи. Дезорт расхохотался, Климент собрался было встать. Матула усадил подчиненного силой.
— Останьтесь, — распорядился капитан, — поделом, заслужил. Верно, Муц?
— Отчего вы спросили меня, пан главнокомандующий?
— Вы же вечно судите людей. Вы ведь у нас судья, верно? В Праге, конечно, были простым гравировщиком, а здесь превратились в судью. Чтобы поучать, что дурно, а что хорошо. Интересно, кто вам отдавал это поручение, уж я-то ничего подобного за собой не припомню, однако же вы так скрупулезно учитываете наши грехи и проступки…
— Я не веду никаких счетов, пан главнокомандующий.
— Полно, все они у вас в голове… Но вы ведь утаиваете судебные решения, верно? Вас глаза выдают. Вот ведь как странно выходит: всякий раз, как я стараюсь уберечь людей от гибели, а ваши боевые товарищи вкусить радостей жизни, стоит обернуться — и ты тут как тут, и смотришь с эдакой презрительной физиономией. И думаешь, какой бы вынести приговор, точно присяжный. Понимаете, что я имею в виду, офицер Климент?
— Так точно! А еще Муц похож на полицейского. Точно не с нами. А на стороне закона, который привез сюда из-за границы.
— Офицер Муц, вы вынесли приговор офицеру Клименту, — продолжал Матула. — Я тому свидетель. Признали виновным в домогательствах к прислуге. Но не дали Клименту и слова сказать в оправдание!
Капитан держал кулаки на краю столешницы. Вдруг поднял, разжал и, в усиление собственной речи, несколько раз тряхнул в такт словам, улыбаясь юношеским ртом своим и не сводя с Муца старческого взгляда.
— Вот уже несколько лет, офицер Муц, как вы нас судите, — произнес капитан. — Но когда же мы услышим приговор? Думаю, уже пора!
— Мы в Сибири, — ответил лейтенант, — полагаю, это уже и без того достаточно суровое наказание, пан главнокомандующий.
— Ага! Стало быть, не отрицаете того, что судите нас? Гм… Однако же, дамы и господа, как вы полагаете: не должен ли судья быть более добродетелен, чем подсудимые?